Не хочу мести, не хочу суда. Хочу, чтобы люди знали и помнили, как все это было. Хочу, чтобы дети и внуки палачей не становились палачами или жертвами палачей.
А вот эти сытые, вальяжные невежды и подлецы, которые очень долго лгали на моего отца? Как с ними быть?
А все так же. Пусть люди знают правду.
Для этого я и пишу.
Неужто никому не нужны гарантии, что весь тот ужас не повторится?
Я живу в Москве, но я узбек. Не только по паспорту. Отец, обвиненный в национализме, не позаботился обучить меня родному языку. В доме говорили по-русски. Я никуда не хочу уезжать из Москвы, но всегда говорю: «У нас в Узбекистане». Я всегда спрашиваю, как там с хлопком, началось ли раскрытие коробочек, как идет уборка и сколько процентов будет к празднику.
Удивительное дело. У меня сразу меняется ход мыслей, когда вдруг на улице Горького или возле ГУМа я увижу человека в ферганской тюбетейке. Идут, например, трое. Зима, воротники суконных пальто подняты, на ногах хромовые сапоги с галошами, а на бритой макушке — тюбетейка. Традиционный белый узор по черному полю.
Я люблю встречаться с земляками в курилке Ленинской библиотеки. Аспиранты, молодые ученые, а иногда и доктора наук.
Парень из Намангана — специалист по африканской флоре, доктор медицинских наук из Ташкента — эпидемиолог и мой дальний родственник — крупный физик-экспериментатор, вернувшийся с конференции, посвященной памяти Макса Планка, — вот встречи одного дня.
Мы стоим в подвале крупнейшего книгохранилища мира и разговариваем каждый о своем. Я чувствую себя узбеком. Я знаю, что ко мне у любого узбека отношение особое. Это неважно, что я журналист, писатель, автор нескольких книг. Важно, что я — сын Акмаля Икрамова. Только поэтому люди, которые старше меня по возрасту и по положению, зовут меня с уважительной приставкой «ака», «Камиль-ака».
И все-таки я москвич. Я люблю не только Москву, но и Подмосковье, леса, перелески, полянки и горки, речки и мостики, березки и елочки.
Однажды я возвращался с загородной автомобильной прогулки. Друг взял меня с собой в воскресенье утром, а вечером высадил в центре города возле памятника Пушкину. Домой я добирался на такси.
— С дачи? — спросил шофер.
— Нет, — ответил я. — С приятелем по лесам катались. Дубна, Вербилки, Дулево…
— Хорошие места, — сказал шофер.
— Комаров много, — сказал я. — Только остановились, опустили стекла, и они сразу набились в машину. Кисель из комаров. В жизни не видел столько.
— Ну, комаров я повидал, сколько вам никогда не увидать, — с оттенком грустного превосходства сказал таксист. — Комаров я повидал.
Вечер был хороший. Настроение тоже.
— Где же это?
— За Уралом, в тридцатом…
У меня мелькнула догадка, и потому я спросил совсем не о том, о чем думал.
— В армии?
Он промолчал. Я смотрел на него, ожидая ответа.
— Коллективизация, — ответил он, решившись. Видно, комары были чем-то очень для него существенным. — Мы слабые середняки считались, даже бедняки, но отец против колхоза агитацию вел. Его посадили, как подкулачника, а нас раскулачили и — в вагоны. Привезли за Урал. Поезд посреди дороги между станциями остановили и говорят: разгружаться. Насыпь высокая, внизу вода весенняя, а километра два — лес. Мы говорим: куда тут разгружаться, тут же вода! А они с винтовками и с собаками.
Они говорят: разгружайтесь куда хотите. А у нас мешки с мукой. Говорят, если не будете разгружаться, будем стрелять. А если сами выйдете, что оставите в вагонах, то и увезем. Там ваши уже есть, говорят, вот туда и пойдете, в этот лес. В этом лесу ваши уже живут. Ну, мы мешки покидали в воду. Покидали, значит, мешки в воду, кой-как добрались до этого леса. Пришли в лес, думали, там никого нет, думали, нас обманывают. А видим, по этому лесу дети маленькие ходят, может, пяти, может, шести лет. Дети ходят. И кору жрут и смолу. Ходят так, обдирают со стволов, жрут. А взрослых нет, одни дети. Оказывается, туда привезли тоже раскулаченных, взрослые все померли, одни дети остались живые. А взрослые померли — ни одного живого нет. Одни дети. И дети ходят по лесу и вот жрут кору. Вот туда нас привезли… У нас что было, все подмокло. И дожди пошли. И дожди пошли, а нам укрыться негде. Все у нас мокнет, мука у нас пропала, все у нас пропало. А потом комары. Комаров я повидал…
— Откуда сами? — спросил я.
— Из-под Полтавы.
— Что-то у вас акцента совсем даже нет, хорошо говорите. Украинцы надолго сохраняют.
— Отвык совсем. Сколько лет в Москве. Нас пятеро было. Мать, я с женой — семнадцать лет ей тогда было — да два моих брата. Я старший. Пожил я там, пожил, понял, что смерть, — и убежал. В Москву приехал, документы достал на чужую фамилию — добрые люди помогли, — устроился сезонником на стройку. Мать я потом вытянул. А братья померли и жена с ребенком. Она беременная была. А мать вытянул. В тридцать третьем на курсы шоферов устроился, стал работать на «ЗИСе», потом взяли меня на базу НКВД. Биография ведь у меня была чистая. Сначала на грузовике работал, потом меня на «воронок» посадили. Вот с тридцать шестого по пятьдесят третий. Уж я их с Лубянки куда только не возил: и в Лефортово, и в Сухановку, и в Бутырку. И куда я их только на этом «воронке» не возил.
— Мать жива? — спросил я.
— Жива, — ответил он. — Мать до сих пор жива. Крепкая старуха, но беспокойная. Я женился, дети у меня, а она все братьев не может простить и жену. Вот, говорит, жену и братьев там бросил. И все нудит и нудит… прямо от нее житья нет. Чем дальше, тем хуже. Вот квартиру получил сейчас, ничего живу, хорошо.
Все это рассказал мне шофер такси за двадцать минут пути. Вечер был теплый и ясный. С тополей во дворе летел пух. В скверике по щиколотку в пуху бегали маленькие девочки и мальчики с совочками, лопатками и игрушечными автомобильчиками.
…Неужто нет гарантии?
Дастархан
«Я знал вашего отца».
Эту фразу приходилось слышать часто. Особенно после реабилитации.
Когда в «Правде» была опубликована большая редакционная статья «Верный сын партии», ко мне подошел человек, с которым я был довольно хорошо знаком до этого и встречался по меньшей мере раз в месяц. Это был Михаил Маркович Шейнман, доктор наук, профессор, крупнейший специалист по истории Ватикана. Я знал, что Михаил Маркович прошел немецкий плен, выдавая себя за татарина. Он был очень осторожен до войны, во время войны и после нее.
— А ведь я знал вашего отца.
— Да? — вежливо удивился я.
В те дни многие говорили об этом. Многие видели его, слышали его выступления, бывали вместе с ним на конференции или в театре.
— Я учился с вашим отцом в Свердловке, в Коммунистическом университете имени Свердлова на одном потоке с 1922-го по 1924 год.
Вот те раз! Сколько лет молчал, видя меня.
— Слушаю вас, дорогой Михаил Маркович! Слушаю!
Этот период жизни отца был вовсе тогда неизвестен мне.
Как это, кстати, получилось, что отец — узбек-выдвиженец, не имея возможности знать о письме Ленина по национальному вопросу, написал письмо в ЦК ВКП(б) с резкой критикой сталинского плана автономизации. Письмо было аргументированным, отец критиковал Сталина с позиций марксизма. Как это он смог, сумел?
Вот об этом я и спросил.
— Ваш отец, — сказал мой собеседник, — был наиболее эрудированным из студентов, а в национальном вопросе считался специалистом.
Далее мой собеседник заговорил о скромности.
— Его отличительной чертой была скромность, — сказал Михаил Маркович. — Он был очень скромным.
— Простите, — прервал я. — Как это вы, студенты одного курса, могли отличить кого-то по скромности? Простите, но это странно. Может быть, он был робким, забитым, несмелым?
Я очень боялся, что осторожный Шейнман будет говорить общими фразами. Я ошибся.
— Нет, он был очень скромным. Это ведь считалось, что он такой же студент, как мы, но мы все знали, что он оставлен в прежней номенклатуре секретаря ЦК КПТ, что его часто вызывают в ЦК в качестве консультанта, что ему вскоре предоставили комнату в Доме Советов, что Сталин советуется с ним, спорит. Представьте, ведь Сталин, будучи генсеком, читал у нас курс «Марксизм и национальный вопрос». Как нам не удивляться скромности Икрамова, если в перерыве между лекциями мы видим, что наш товарищ, однокурсник, прогуливается с генсеком по улице и горячо спорит. Спорит с генсеком! По жестам видно, что спор идет А потом он с нами, студент как студент.