— Хороший! — сказал Ефремов. — Он тебе губу рассек, ты и говорить не мог.
— Нет, хороший, — возразил Ермоленко. — Если б он в лагере сказал, засекли ба. До кости секли ведь.
— Хороший! — не согласился Ефремов. — Он тебе всю рожу разворотил.
И они долго спорили, правильно поступил тот немец или нет. Этот разговор происходил за праздничным столом в летний вечер. Жена Ермоленко — толстенькая добродушная женщина — суетилась, подкладывала нам малосольных огурцов вперемешку с урюком, яблоками, доставала откуда-то новые бутылки. Меня поила квасом. Она заставила меня записать рецепт.
— Запиши, запиши! Чего не надо — пишешь. Так вот запиши: на триста граммов воды две столовых ложки сухих дрожжей, три столовых ложки сахару, полстакана муки. Когда дрожжи разойдутся, две булки хлеба… У нас с младшим беда, — говорит она мне про сына. — Лазил он на Эльбрус в каникулы, спознался там с одной… Она его в свою Махачкалу тянет. У нее теперь ребенок будет.
— Да, в тот год трупы-то валялись, — продолжает Ефремов, — чего не валялись. Возле вокзала. Как приедут, сил больше нет, вот и валялись.
Ермоленко перебивает его:
— Ты маленький, глупый был. Говоришь бывало: вот папа день и ночь не спит, хочет искусственное солнце изобрести. Это, помнится, когда курак[18] драли. Весь город драл. В вашем доме тоже все драли курак. Эта зима рано пришла, вы скромно жили. Я ж на кухне часто бывал, весь ваш меню знаю, часто ел, все та же шавля.
А дворника Спиридона помнишь? — спрашивает он. — Агент он был, мы его боялись. Вокруг много агентов было. Я не говорил тебе: я ведь последний был, кто отца видел. Вернулся он еще за солнце, перед вечером. Я тогда со двора дежурил. Мне сказали, чтоб я в окна поглядывал… Вижу, вошел в столовую. Посидели они за столом — он, комиссар Фролов и Лиза. Вдруг слышу — гудок у ворот. Там, у ворот, новенький стоял, ничего не понимал. Я слышу — Загвоздин приехал. По гудку узнал. Бегу к воротам, отворяю. Загвоздин во двор заезжает. Велел ворота притворить, а сам в дом вошел. Вышли они с твоим батькой, в машину сели, — помнишь, красная у Загвоздина была. Я сзади стоял, с кем сел, не знаю. На вокзал поехали — так мне Лиза сказала.
(Думаю, что Лиза ошиблась. Когда-то и я думал, что отца сразу отвезли на вокзал и в Москву. Но говорят, что два-три дня он еще сидел в Ташкенте. Член ЦК Узбекистана, секретарь одного из райкомов, знаменитая женщина-орденоноска Таджихон Шадиева, о которой писали много, от Юлиуса Фучика до Евгении Гинзбург, вспоминает, как в Ташкенте во внутренней тюрьме, она слышала в соседней камере, в одиночке, кашель моего отца.
— Э, Камиль, дорогой, я же не ошибаюсь, я же его кашель знаю…)
— У нас на базе один коммунист есть, — рассказывает Ермоленко. — Он — человек политический, бывший военный.
Пенсия чуть не три сотни Он говорит — самых лучших брали как военных, так и гражданских. Это точно… Помню, история была с вашим шофером, с Робертом. На май зашел он к вам. Видно, Лиза ему поднесла. Он выпил, а потом еще пошел к Спиридону выпил. Подхожу я к Спиридону, а Роберт лыка не вяжет. Положили мы его в угол, пусть отсыпается. А отец твой вышел вдруг. Думали, он никуда не поедет, а он поехать решил. Говорит: «Где Роберт?» Я испугался. Говорю ему: «Товарищ Икрамов, он вроде заболел». Он посмотрел на меня, отец твой, и говорит: «Правильно сказал, так и надо говорить в подобных случаях — заболел». И все, никакого разговору не было. Сел сам за руль и поехал… Это верно, самых лучших забирали…
Вечером Ермоленко вывел меня во двор и шепотом сказал:
— Если тебе деньги надо, я тебе дам. Только ты Ефремову не говори, а то он бедствует. Я тебе дам, хоть пять тыщ дам. А ему чего давать, он же нищий.
Я рассказываю о том, что знаю, о том, от кого и как я это узнал. Мои заметки никак не претендуют на то, чтобы дать полный, ясный ответ на то, каким был мой отец в повседневной политической жизни, какова была его роль во всех актах великой трагедии нашего народа.
Я приступил к этой книге с дрожью, но без жалости к отцу. Я установил, что он не был виновен в том, за что его судили. С каждым днем я все больше верю в чистоту его помыслов, в его полное бескорыстие.
Мы часто сетуем на то, что люди, сделавшие революцию, исчезли, что теперь-де нет тех святых. Мы часто в видимом противоречии с этим говорим, что и они были не без пятнышка и потому-де все произошло.
Но вернемся к процессу.
Моя книга, вероятно, чем-то напоминает труды палеонтолога, пытающегося по концевой фаланге неизвестного чудовища реконструировать картины прошлой жизни. Странная работа, когда живы и ходят среди нас свидетели, участники и организаторы тех событий.
Для моей работы несущественно, кто был на второй день процесса на месте Крестинского: он ли после пыток или его двойник? Я пытаюсь проникнуть в состояние тех двадцати, которые сидели рядом с Николаем Николаевичем. Или с его двойником. Одним из двадцати был мой отец. Он видел Николая Николаевича второго марта и третьего марта. Видел его или его двойника.
Палачам было необходимо раздавить Крестинского, они боялись, что его примеру последуют другие, что может рухнуть весь процесс, основанный на самооговоре.
Люди, сидевшие на скамье подсудимых рядом с Н. Н. Крестинским, видели: вчера он отказывался от всего, а сегодня сам все признает и еще просит разрешения помочь Вышинскому. Или: вчера все отрицал, геройствовал, а сегодня сидит двойник. И все идет как надо.
— И у тебя будет так. Хочешь, я покажу тебе твоего двойника? Вот твой двойник. Непохож? Но разве тебя так хорошо знают? Тебя же никто из сидящих в зале толком не знает! Кто тебя знает, Икрамов? А кто узнает — не пикнет.
Вместе с моим отцом были арестованы все пять братьев Икрамовых.
— Хочешь, я заставлю за тебя сидеть на суде Карима, или Нугмана, или Усмана, или даже самого молодого — Юсупа? А ведь братьев не обязательно. Можно любого узбека, любого…
Нет, не слабость подсудимых перед лицом пыток решала исходы тогдашних процессов в конкретном и более широком смысле слова «процесс». Не слабость подсудимых, а слабость зрителей, слушателей, читателей. Хотел было поподробнее перечислить известных мне и всей стране людей, допущенных в Октябрьский зал Дома союзов. Что их винить за тогдашнее молчание, если мы все до недавних пор молчали Чем мы рисковали при Брежневе? Малым, очень малым, если сопоставить цену нашего риска с ценой, которую могут заплатить за это наше молчание наши дети и внуки. Эту мысль я повторяю часто, обращаюсь с ней к читателям всех рангов, потому что жизнь длинна, а если учесть, что она продолжается в наших детях и внуках, то она бесконечна. Бесконечна, если свойственная всем людям мира социальная безответственность каждого из нас не приведет к концу света, к ядерной катастрофе, к тому, что перед собственной смертью мы увидим обугленные трупы наших детей и внуков.
Дело моего отца
Может быть, на процессе был Н. Н. Крестинский, может быть, был его двойник.
Может быть, дело в том, что, как полагают некоторые, процесс этот шел колесом больше месяца. Зал был полон. Вышинский с Ульрихом на месте, в первых рядах — следователи, — и обвиняемые не могли знать, когда репетиция, а когда спектакль. Есть такая версия. Может быть.
Может быть, им обещали жизнь и еще что-нибудь за послушание? Что им обещали?
Этого быть не может. Дурачков там не было, чтобы верить.
У меня все не идет из головы то, с какой заботой моему отцу доставляли весточки от моего дедушки. А ведь никто из тысяч, «идущих по тройкам и ОСО», вообще не получал писем и передач.
Я помню огромного широкоплечего дядю, который во время процесса таинственно приходил, запирался с дедушкой в его врачебном кабинете и потом уходил с письмом к отцу.
— Вот, видите, ваш сын жив. На свободе. Вчера ходил в Центральный детский театр на пьеску «Негритенок и обезьяна». Он получил значок БГСО.