И он ускакал, такой симпатичный и бесстрашный. Один-одинешенек под безумным российским небом. Надеюсь, какой-нибудь добрый славянский разбойник уже выставил на пути греческого адъютанта десяток голодных оборванцев, которые с радостью помогут ему избавится от коня и доспеха. И будут совершенно правы. Если ты грек, то скачи себе где-нибудь в Греции. А вовсе не по звериному тракту Санда — Опорье в самом сердце беспредельной Руси.
Утомленный, я откинулся затылком в усохлое сено. Тихо перешептывались конвоиры, слабо пощелкивал вожжами седенький мужичок, и заморенные лошаденки привычно тянули свою телегу. Я почувствовал себя… ну, догадайся же, милый потомок! — кем я почувствовал себя? Правильно. Настоящим и благородным декабристом. И везут меня в Сибирь, и колесам трястись еще несколько долгих месяцев, и даже полпути не будет пройдено, когда мы въедем в зиму и наденем куцые тюремные полушубки поверх этих запыленных камзолов — последнего, что осталось от богатого гардероба молодого петербургского жителя… Милостивый государь Александр Сергеевич! Пишу вам с колес: я сам и князь С.С.Чурильцев находимся теперь где-то промеж Вяткою и Екатеринбургом, что уже само по себе есть повод писать тебе. Последние дни нередко вспоминаю я, любезный друг мой, наши дружеские вечера у тебя в Михайловском и шутки Льва Сергеевича, долгие разговоры над оставленным карточным столом и неожиданные визиты в соседскую усадьбу к вдове Петуховой… Все улетело, все распалось в пыль. А куда как свежи были мечты наши! Куда как прочно держались мы тогда за нашу мирную жизнь — я разумею не только извечный и беспременный стаканчик красного, подаваемый пожилым Антипычем ко всякому смелому висту. Но послушай, душа моя: напиши мне, как живете вы теперь с Натальею Николаевной и что есть сегодня Петербург. Так ли все хмур Якушкин, как прежде, в добрые-то годы? Пишет ли Языков в журналы? Не спился ли N.N.? Ты представить не можешь себе, что я все еще живу столичными слухами — недалеко, видать, утащил меня от Невского каторжный экипаж! Помилуйте, что за жизнь. Три дни тому проезжали Вятку. Я знаю, ты не любишь Радищева, но это совершеннейшие сцены из «Путешествия»… Представь себе только дом станционного начальника, эдакого провинциального Агамемнона…
Представляя себе Агамемнона, я забылся в легком сновидении. И немудрено: герой не спал толком вот уже двое суток. Будь я автор или режиссер, давно бы подгадал замученному персонажу удобную паузу в интервале чужих мизансцен, чтоб ему выспаться и рваное плечо залечить. Телега мерно колыхалась, раз в четыре минуты сухо содрогаясь, когда колесо переваливало выперший из земли корень. Агамемноны сменялись Одиссеями, и я проснулся заметно к вечеру. Солнце выдохлось и позорно жалось к горизонту, попутно подкрашивая облака в розовое и пухлое. Мы выехали из леса, и теперь только плоские холмы окружали тракт — я смотрел назад, туда, где сквозь поднятую телегой пыль оседало в закат жидкое багровое светило. Мне это напомнило ковбойские прерии, и невмочь захотелось виски.
А впереди уже вставал освещенный западными отблесками небольшой, но высокий город. Что за стены! Вот откуда неплохо править просторным княжеством. Греки заметно оживились и громче затараторили об увиденном; даже заспанный чурилец, выпутав из сена мятое арийское лицо, замер с приоткрытой челюстью, еще хранившей, казалось, отпечаток моей босой подошвы. Это вам не Стожарова Хатка и даже не Санда. Настоящий город — весь в осадных дымах и переблесках кольчуг на башнях, на трещинах стен и внизу, у подножия, по эту сторону рва. Совсем близко, в километре от нашей телеги, размашистым крылом охватывала стены чья-то грамотная и осторожная осада. Показалось даже, что людей немного — они терялись среди повсеместно черневших катапульт (2 штуки), осадных башен (1 штука) и просто широких походных шатров (2 штуки). Близился вечер, и в лагере осаждающих занялись ночные костры, ясно отмечая на местности яркий, звездчато-мигающий полумесяц блокады.
Телега приближалась к греческому стану, и навстречу уже понеслись окрики постовых. Эллинская речь расплескалась по ветру — конвойные дружинники оживились и, соскочив на землю, запрыгали рядом с подводой, размахивая руками. Они радовались: позади темный и неразборчивый в методах борьбы славянский лес, а здесь, в кишащем деловитом лагере полно своих, знакомых и сильных людей. Телега накренилась на спуске, увязая в глинистые колеи, — и греки не выдержали. Оторвались от колес — и побежали вперед, быстрее замешкавшихся лошадей, к своим кострам, навстречу знакомой речи. Седой возница устало расслабил повлажневшие от конского пота вожжи и, слегка запрокинув голову, обернулся назад, к солнцу. Солнце розово высвечивало его аккуратную бородку и спутанные пряди волос за ушами. В небе над моими раскрытыми глазами стремительно мелькнула узкая птица. В лагере зашумело, и нестройный гул приветствий проснулся среди шатров и катапульт. «Слава князю Геурону!» — радостно кричали греки, содрогая языческий воздух теплыми интонациями южного говора. Князь Алексиос Геурон выходил встречать двух преданных своих воинов, вернувшихся из отдаленной деревни. Князь Алексиос Геурон не спеша шел вверх по склону холма, с каждым шагом раздвигая полы тяжелого и багряного плаща, высоким и теплым взглядом раздвигая толпу соратников, тихим и уверенным сиянием золота на доспехах разгоняя трусливые языческие сумерки. Я почувствовал, что должен посмотреть на этого иноземца, нагло подрядившегося повелевать отдаленным и опасным удельным княжеством восточного приграничья. Приподнявшись на локтях и стараясь не налегать тяжестью связанного тела на заживающее плечо, я бросил оценивающий взгляд вниз, по откосу — туда, где смутно темнели греки. Толпа приближалась — князь Геурон шел посмотреть пленников.
Странная слабость разнеслась по моему телу, и с широкой улыбкой я повалился обратно в сено, спиной в сухую пахучесть травы. Я уже не смотрел на князя Геурона. Я уже знал, что он сам бежит ко мне — бежит, забыв про удивленные глаза дружинников, про гордый свой доспех и золотую цепь на груди, про неприступное Опорье и самое княжеское звание свое забыв. Потому что я уже увидел его лицо и понял, что эти темные глаза заметили меня. Потому что это был не испанский летчик и даже не ежик в тумане. И уж конечно, не греческий княжич Алексиос Геурон. Не знаю, как вам это объяснить. Это был студент истфака МГУ, мой добрый друг Алексей Старцев.
ДНЕВНИК АЛЕКСИОСА,
князя Вышградского, Опорьевского и Жиробрегского, калики перехожего и хранителя Цепи (продолжение)
Глава вторая. Вторник
У алыберов не было выбора: в живых всего-то семеро, считая самого купца… Облаченный в тускло желтеющий доспех — дощатая броня поверх долгополого халата, — Саул медленно поднялся из трюма на верхнюю палубу. Даже не пошевелился, пока Дормиодонт Неро обыскивал его. Слегка пошатываясь, будто пьяный, Саул приблизился — оказывается, он почти старик… А ведь издалека казался моложе. Густые темно-серебристые волосы — сухощавая осанистая фигура, иссиня-черная борода (разумеется, крашеная)… темное узкое лицо и острый взгляд — нет, это не купец!
Я заранее сдвинул брови — скорее всего, обвинит в захвате кораблей, потребует вернуть оружие своим соплеменникам… Саул стоял молча, слегка откинув назад крупную голову; в свете факела, который Неро держал у его лица, я не мог различить в этом взгляде никакого выражения — только привычная для горца презрительность приподнятых бровей.
И вдруг он размашисто перекрестился — возвысил к небу голову и прикрыл веки. Когда я вновь увидел лицо Саула, тот уже улыбался — тонкие морщинки лучиками разбежались от глаз.
— Слава Богу! — отчетливо произнес старик на чистейшем греческом языке. — Я знал, что Ты не оставишь меня одного в этом ужасном краю… Слава, слава Тебе, Господи!