Слабое сердце, почки на пределе, обезвоживание, которое мы только начали компенсировать. Да, калий подтянули, но к утру нужен свежий контроль: если ниже трех с половиной, Николай Борисович имеет полное право отказать в наркозе — и будет прав.

Коагулограмма, судя по вечернему забору, в нижней границе нормы — значит, кровить будет больше обычного, и свежезамороженная плазма должна стоять в операционной наготове.

Я задумался, покусывая карандаш. Самый опасный момент — не разрез и не извлечение безоара, а первые полчаса наркоза, когда пропофол ударит по и без того изношенному миокарду, давление поползет вниз, и Николаю Борисовичу придется ювелирно балансировать между глубиной анестезии и гемодинамикой. В состоянии Настасьи Прохоровны ни передозировка, ни гипотония не прощаются.

Дальше — сама гастротомия. Вскрыть желудок по передней стенке, извлечь безоар, ревизовать слизистую на предмет пролежней и язв от длительного давления камня, ушить двухрядным швом. По времени — минут сорок, если безоар выйдет целиком. Если он за эти годы пророс в стенку или если под ним обнаружится язва с истончением — будет сложнее, но на это, по данным рентгена, ничто не указывало: образование подвижное, не спаянное с окружающими тканями.

А вот чего я не видел на рентгене и не мог видеть — это состояния слизистой вокруг привратника. Ачиков, при всей своей вредности, задал правильный вопрос: а если там аденокарцинома? Вероятность была невелика, я оценивал ее процентов в пять–семь, судя по анамнезу и клинике, но все-таки она существовала, и, если завтра, вскрыв желудок, я увижу не гладкую слизистую, а бугристое разрастание, похожее на цветную капусту, план операции придется менять на ходу. Впрочем, к этому я тоже был готов.

Я еще раз посмотрел на свою схему: доступ, косая линия разреза, контуры желудка, стрелочки — и подумал, что рисую примерно так же, как в другой жизни, тридцать лет назад, когда на кафедре объяснял ординаторам технику гастротомии: аккуратно, с подписями, стрелками и номерами этапов. Привычка, от которой, видимо, уже не избавлюсь.

За окном стояла непроглядная темень, в которой ни фонарей, ни звезд — только далекий желтый квадрат чьего-то окна.

Убрав схему в стол, я начал собираться домой, одолеваемый тягостными думами. Понедельник почти прошел, в среду–четверг приедут Наиль, тетя Нина и дочь Михалыча Ева, а я не могу думать ни о чем другом, кроме как о завтрашней операции.

Глава 17

Настасья Прохоровна лежала на столе, уже под наркозом, и Николай Борисович кивнул мне из-за аппарата — можно начинать. Операционная медсестра Лариса Степановна стояла справа, в перчатках и маске, протягивая мне скальпель рукояткой вперед. Взяв его, я ощутил, что инструмент непривычно теплый, словно его долго держали в ладони.

Я примерился к линии разреза и почувствовал, что в операционной как-то уж слишком тихо. Причем то была не та рабочая тишина, когда слышно пиканье монитора, шипение ИВЛ, позвякивание инструментов на лотке, а другая — ватная, тягучая, будто воздух загустел.

Оглянувшись на Николая Борисовича, я заметил, что за аппаратом никого не было, только угол, залитый тенью, в котором что-то шевельнулось и замерло. Странно, но Лариса тоже исчезла, хотя скальпель я уже держал в руке. Хм…

Моргнув, я снова их увидел. Ну вот, не выспался, теперь глюки мерещатся. И как так работать?

Раздраженно тряхнув головой, я вернулся к разрезу. Развел края раны, аккуратно вскрыл брюшину — все шло штатно, руки работали сами, пока я не добрался до желудка и не выполнил гастротомию.

На мгновение показалось, что свет стал глуше. Нахмурившись, поднял голову — операционная лампа горела, но свет от нее почему-то шел неровный и желтоватый, как от керосинки. Пальцы в перчатках ощущали влагу кожи под ними, хотя латекс двойной и этого чувства быть не должно: я отчетливо различал бархатистую фактуру надрезанного эпидермиса так, будто работал голыми руками. Пахло тоже странно, не хлоргексидином и не спиртом, а чем-то земляным, травяным, с горьковатым привкусом на языке, который появляется, когда разжевываешь стебель полыни.

Внутри, там, где должен был лежать безоар, пальцы нащупали что-то гладкое и очень холодное, совсем не похожее на спрессованный комок шерсти и растительных волокон. Я вытащил на свет плоский речной камень, тяжелый для своего размера, перевязанный пучком сухих трав и тонкой красной нитью. Он слабо светился и мерцал.

— Что это? — не сдержался я от удивления, но никто не ответил.

Подняв голову, я увидел, что Лариса куда-то отошла, а Николай Борисович почему-то встал у стены и неотрывно смотрит на нее. Откуда-то издалека раздался тревожный писк.

Вдруг под ногами что-то мерзко хлюпнуло. Удивившись, я опустил взгляд — кафель потемнел и прямо на глазах стал набухать влагой, а из швов между плитками пробивался мелкий живой мох, который делался все гуще и гуще. Операционная лампа над головой начала со скрипом раскачиваться, хотя сквозняка здесь даже теоретически быть не могло. В ее неясном мерцающем свете стены отодвинулись, а за ними стояли не коридоры моркинской больницы, а темные стволы, сомкнутые так плотно, что между ними, казалось, невозможно было протиснуться.

Настасья Прохоровна лежала на том же столе, который вдруг стал значительно ниже, и халат на ней сменился некрашеным холщовым рубищем, а босые ступни свешивались с края. Она смотрела на меня снизу вверх широко открытыми глазами, хотя секунду назад была под наркозом, и говорила что-то на марийском — напевно и негромко, будто просила.

За моей спиной кто-то тяжело, с влажным присвистом дышал. Я резко обернулся и увидел высокую фигуру с длинными рыжеватыми космами, закинутыми за спину. Она стояла там, где только что был аппарат Николая Борисовича, и шагнула ко мне.

Машинально опустив взгляд, я увидел ее грязные, широкие ступни, густо покрытые рыжеватой спутанной шерстью, причем вывернутые пятками вперед, так что пальцы смотрели назад. «Голеностоп так не работает», — подумал я совершенно отчетливо, и в ту же секунду фигура наклонилась ко мне, обдав теплым кислым дыханием.

Я судорожно отступил, камень в моей руке дернулся, красная нить натянулась… и лопнула.

В тот же момент меня силой выдернуло из сна.

Руки сами взлетели к лицу, как бывает, когда падаешь, и я осознал, что нахожусь в доме Анатолия в Морках, в своей постели. Ошарашенно огляделся, посмотрел на часы — время было шесть утра, в комнате — темень, подушка намокла от пота, а будильник на тумбочке надрывался, наверное, уже не первую минуту.

Первые несколько секунд я не мог пошевелить ногами, как если бы щиколотки еще кто-то держал, и, хотя рассудком я понимал, что это обычный сонный паралич, который встречается у каждого пятого взрослого и не значит ровным счетом ничего, тело об этом не знало. Сердце стучало, как бешенное, а во рту стоял железистый привкус, и, проведя языком по внутренней стороне щеки, я нащупал жгучую ранку от прикуса.

Резко сев, я потер лицо обеими ладонями и прислушался к пульсу — не меньше сотни, судя по толчкам в висках. Тахикардия была вполне реальной, а вот все остальное… просто кошмар.

Самое интересное, что на резкий звук будильника ни Валера, ни Пивасик не отреагировали и продолжали спать.

Чтобы избавиться от липких сновидений, после всех утренних ритуалов я решил сходить на полноценную пробежку. Ежедневные зарядки, комплекс упражнений (разного рода мини-активности от приседаний до отжиманий от стола или стены, а также полуподтягивания на турнике за сараем) — все это помогало поддерживать рекомендуемый уровень активности, но пробежки с переездом в Морки отошли на второй план, потому что я здесь очень много ходил пешком. Обходы, маршрут Чукша-Морки через лес, всего этого вполне хватало. Но теперь, с появлением машины…

В общем, я побежал. Утро было морозным, градусов пять ниже нуля, и пар изо рта тут же оседал на бровях. Морки еще спали, только у автостанции тетка в ватнике подметала крыльцо магазина и, завидев меня, застыла с метлой наперевес, провожая взглядом, в котором читалось что-то вроде: «Добухался!» Натянув капюшон до носа, на глазах у нее и у двух бродячих собак, увязавшихся за мной от перекрестка, я пробегал минут тридцать, пока весь не пропотел и не задохнулся, и даже тогда продолжил идти быстрым шагом.