Он практически слово в слово повторяет мое признание, и голова и впрямь немного кружится. У него хорошая память. Жаль, что и я на свою не жалуюсь.
— Ты сказал, что никто из тех, кому бы ты верил, — перебиваю его, потому что дальше совсем невозможное…
— Да, — легко соглашается, не цитируя больше. Поворачивает мое лицо и выдыхает в сомкнутые губы: — Но тебе я поверил.
И мне кажется, будто снег не на улице, а в салоне машины, будто кто-то горсть засунул за воротник дорогущей шубы, а еще одну горсть, выдав за сахар, заставил попробовать.
Яр замолкает, а я кутаюсь в мех и лихорадочно перевожу с его языка на свой. Это что получается… это он только что мне признался… в любви?..
— Сказки пишешь, а в реальность не веришь, — журит ласково.
— Потому и пишу, — огрызаюсь.
— А ты попробуй поверить, Злата, — склоняется к моему лицу, медленно, давая возможность удрать, и в то же время не позволяя — магнетическим взглядом, не убиваемым притяжением, и такой ранимой надеждой в глазах, что у меня слезятся глаза. От жалости к тому мальчику, которого не научили любить. От сожаления, что он полюбил слишком поздно. От разочарования, что я пуста, мне нечего ему дать… разве что…
Я тянусь к его губам самовольно, вбираю в себя дыхание, давлю ненужные слезы, и пью его горечь, его надежды — до дна. И еще глубже. Когда выныриваем из водоворота, спешно распахиваю дверь. Бежать… бежать… бежать… можно не вырваться…
— Убегаешь? — раздается у меня за спиной.
И я закрываю дверь.
Передышка.
Однажды Егор, прочтя мою сказку, сказал, что Яр — это фея, а я — рыжий гном, вот только он не уверен, стоит ли фея такой большой жертвы.
Стоит ли?
Обернувшись, прислоняю ладонь к его прохладной щеке, все еще прохладной, несмотря на мое дыхание.
Ледяной фей, которого могу растопить, вот только… хочу ли?
Провожу губами вдоль линии подбородка. Обратно. Пальцем очерчиваю контур губ, как в первый день, когда познакомились, только он не пытается поймать меня. Он позволяет попасться. А я осторожна. Танцую по грани, ласкаю, впитываю его прерывистый вздох поцелуем. Не он целует, а я. Потому что могу. Потому что хочу. Потому что я — двойственный знак. Потому что свободна.
— Мне нужно подумать, — говорю, прислонившись к его груди и прислушиваясь, как гулко стучит растревоженное сердце.
Он молчит. Он, быть может, думает, что я мщу: он ведь тоже хотел подумать, сбежав от меня… Я не спорю. Захочет — поверит. А нет… Это мы уже проходили.
— Злата… — Так уютно в его ладонях, и глаза практически закрываются, но я держусь, не хочу пропустить ни минуты с ним. — Помнишь, что я тебе говорил? Я хочу быть не просто твоим первым мужчиной. Я хочу быть твоим мужчиной. Но я так и не знаю, примешь ли ты меня всего…
Да, я помню. Тогда я была готова, но с тех пор столько всего изменилось…
— Есть кое-что в моей жизни, о чем я не хочу, чтобы ты знала. Нет, не измены… Не криминал… Впрочем, сейчас криминал — это попросту бизнес. Это даже не настоящее, это прошлое, но все равно…
Надеюсь, он не заметил, как я медленно выдыхаю.
— Но знаешь, что беспокоит меня больше всего? — я храбро качаю головой, а он продолжает. — Даже если ты узнаешь, даже если не примешь меня, я не смогу тебя отпустить. Я не знал, что любовь — это так… неразрывно.
И нескончаемо больно, если любит один, а второй — позволяет. Я знаю. Я помню. Я несколько месяцев провела без него, любя, ожидая, надеясь, будучи в лапках недругов, когда он боялся меня полюбить, боялся поверить. Да, любовь причиняет боль, и поэтому я постараюсь не доставить ее никому. Даже мужчине, который предал меня. Мужчине, который мне не поверил.
Я, быть может, и ошибаюсь и не раз поплачусь за свою ошибку, но по-прежнему думаю, что сила не в мести, не в испытаниях, через которые ты проходишь. Сила в том, чтобы достойно пройти через испытания вместе. Сына я потеряла. А Яр? Удержу ли его? Хочу ли его удержать? Мы из разных миров. Да, пока его мир заткнулся, но вряд ли надолго. А моя родословная не изменится.
Мне выпала честь стать объектом мести потомков аристократов. Мне, единственной из трех жен. Первые две догадались сами уйти, а я… девочка заигралась, девочка потерялась в огромном дворце и ее быстро вышвырнули. Не без помощи Яра. И вот именно этого я простить не могу. Не холода под своими коленями, не колких плит, по которым ползла, не молчания челяди, которая видела все, но боялась вступиться и потерять хлебное место.
Он должен был быть со мной рядом, но был против меня. И пока у меня нет доказательств, что что-нибудь изменилось. Кстати, о главном, о том, что вовсе не подлежит прощению…
— Что было в том пузырьке?
Он не отводит глаза, не тянет паузу, не пытается выкрутиться или сделать вид, что не понял.
— Приворотное зелье. Так мне солгали.
— То есть, ты хотел приворожить меня и затем выбросить? — Я начинаю истерически хохотать. — Ты действительно думал, что это сработает? И мечтал, небось, как я буду кружить под твоими окнами, и просить меня полюбить? Если выживу. А у меня не было шансов!
Его руки отводят пряди моих волос от лица, пытаются успокоить, но я вырываюсь. И продолжаю смеяться — уже не так громко, не так надрывно, но мне все еще жутко смешно. То есть, смешно мне до жути.
— Я уже был накачан наркотиками, когда мне подсунули это зелье, когда сказали, что только так я верну твои чувства. По-другому не сможешь, не простишь, не забудешь…
— Не смогу. Не прощу. Не забуду, — соглашаюсь я, идиотски хихикая.
А он все равно не бросает меня, ждет чего-то, что-то высматривает, к чему-то прислушивается, а потом, не дождавшись, не высмотрев, говорит:
— Я хотел, чтобы ты любила меня, потому что понял, что приму тебя даже с чужим ребенком, даже после того, как увидел своими глазами, как ты кончала с другим.
А вот здесь моя психика не выдерживает. И я рвусь из объятий, бегу из машины, спотыкаясь на каблуках, путаясь в шубе, не оглядываясь, хотя хочу оглянуться.
Я не плачу. Нет, я не плачу. Это снег, белый, пушистый, влажный — прикоснулся к ресницам. И я не сажусь на ступени — я просто споткнулась. И лестница вовсе не грязная, и мне плевать, даже если не так. Я не плачу. Нет, я не плачу. Я сильная.
Отдышавшись, утерев лицо рукавом (клатч с салфетками остался в машине), поднимаюсь на свой этаж. Нет ключей — не беда. Дом не пустует, в нем ждут, в нем никто не предаст, в нем меня любят любую.
— Эй, а еще позже нельзя было вернуться? — пыхтит Егор, стягивая с меня шубу.
Он, кажется, и не заметил, что минуту назад я была очень не в духе. Кажется, не заметил, что по ресницам моим таял снег. Бухтит, крутится возле меня, подталкивает к кухне, а потом, почесав макушку, подпихивает в зал.
— Переоденься сначала, руки помой, умойся, а потом милости просим на кухню. Давай, давай, а то остынет.
— Что остынет? — недоуменно посматриваю на парующую кастрюльку.
— Что-что, — передразнивает, — пельмени по-русски. Думаешь, я не понимаю, что ты ничего в ресторане не ела? Давай, не создавай мне массовку, иди переодевайся и смывай бактерии.
Не сдерживая порыва, целую свое золотце хозяйственное, еще бы потискать, но не дается и торопит. Закидывает пельмени, помешивает, на меня не отвлекается, и мне ничего не остается, как подчиниться этому потоку любви. Переодеваюсь шустро — почти в плюшевые брюки, как и мои тапочки с собачьими ушками, мятую фланелевую рубашку, и через ванную спешу на ужин.
— Кстати, — оглядываюсь по сторонам, пока мальчишка за мной ухаживает и щедро насыпает пельмени, сдабривая густой сметаной, — а где Звезда?
— Спит, — возмущенно вздыхает. — Набегалась, наелась и спать улеглась.
— А где спит-то? В коридоре я на нее точно не наступала.
— Ешь давай, болтаешь много, — снова ворчит. — За столом я глух и нем — не учили тебя, что ли?
Жует. Молчит. Я настороженно прислушиваюсь.
— Я посуду сам помою, — вызывается. — Добавки хочешь?