– С богом, робяты! – благословила их Елизавета.
Екатерина лежала в постели, но Петр не являлся. Лишь ближе к полуночи с хохотом вошла камеристка, сообщившая, что жених застрял на дворцовых кухнях и придет не скоро:
– Он ждет, когда ему поджарят котлеты…
Наевшись котлет, жених предстал. Музыка бала едва достигала спальни. Петр стащил Екатерину с постели, босую подвел к комоду, который они сообща и отодвинули от стенки. Здесь Петр прятал кукол!
– Давай, – предложил он жене, – мы с тобой поиграем…
В эту брачную ночь, играя с Петром в куклы, Екатерина твердо осознала, что мужа у нее нет и не будет. Но даже в глубокой старости острой болью отзывались ее слова: «По себе ведаю, какое это несчастье для женщины иметь мужа-ребенка…»
С превеликим удовольствием Елизавета Петровна выставила за рубежи герцогиню Ангальт-Цербстскую, которая молила простить ее. Императрица умела быть и жестокой.
– Мадам, – отвечала она, никак ее не титулуя, – теперь уже поздно каяться, а горбатых на Руси могилами исправляют…
Со слезами на глазах мать призналась дочери:
– Фике, какое ужасное положение – я не могу уехать! Я наделала в России долгов на шестьдесят тысяч рублей…
Но Екатерина тоже не хотела видеть свою мать в Петербурге, потому приняла долги на себя (и долгих 17 лет расплачивалась за материнское распутство). В Риге герцогиню настиг рассчитанный удар – Елизавета буквально убила шпионку своим письмом: «Мадам! Я за потребно разсудила вам рекомендовать, по прибытии вашем в Берлин, его величеству королевусу Прусскому внушить, что мне весьма приятно будет, ежели министра своего барона Мардефельда из Петербурга отзовет…» После этого с какими глазами она могла предстать перед королем? Она, которая из России обольщала Фридриха в письмах, что ее присутствие здесь укрепляет положение посла Мардефельда, – и вот теперь герцогиня должна признать, что король ею обманут… Фридрих был действительно повержен этим письмом. Он долго молчал, потом тихо заметил Подевильсу:
– Я не думал, что эта ангальтинка так глупа. Будем надеяться, ее дочь окажется умнее матери. Депешируйте ко двору Елизаветы, что любое желание русской императрицы я счастлив исполнить… Кстати, – спросил он, заостряясь носом, – не попадался ли нам в лапы последнее время русский шпион?
– Один схвачен.
– Кто он?
– Капитан вашей доблестной армии – Фербер.
– Отлично, – сразу повеселел король…
В ответ на отозвание Мардефельда он публично отрубил голову русскому агенту Ферберу. В ответ на казнь своего шпиона Елизавета сослала на Камчатку прусского агента Шмитмана:
– Сказывали мне на Камчатке бывавшие, будто там земля трясется. Вот и пущай потрясуха эта до Берлина дойдет…
За этим обменом любезностями чуялось нечто зловещее.
А Петербург был прекрасен! Прямые першпективы еще терялись на козьих выгонах столичных окраин; трепеща веслами, как стрекозы прозрачными крыльями, плыли в невскую синь красочные, убранные серебром и коврами галеры и гондолы, свежая речная вода обрызгивала нагие спины молодых загорелых гребцов…
Екатерина была глубоко несчастна.
Отозвание Мардефельда стало для нее первым практическим уроком; посол короля провел в России целых 22 года, служил еще при Петре I, но Елизавета его не пощадила, – девушка сделала вывод: политика не терпит сентиментальности. А второй урок получила, когда из холмогорского заточения доставили в Петербург мертвую Анну Леопольдовну, мать сверженного императора. Тело бывшей правительницы России было выставлено в монастыре Александро-Невской лавры, открытое для свободного обозрения публики. Елизавета собиралась навестить покойницу с утра, но, как всегда, заболталась с портнихами, и поехала в конец города только к вечеру. Могильщики, вскрыв настил усыпальницы, как раз докапывали яму; чадно горели свечи и факелы, освещая гроб с богато одетой покойницей. Елизавета, нагнувшись над ямой, оделила мужиков рубликом на водку и велела им копать глубже. Потом, притопнув ногою в каменные плиты, объяснила молоденькой невестке:
– А вот тут и матка ее полеживает, Катерина Иоанновна Мекленбургская, тоже язва была хорошая… Все они, как подумаю, из-под одного хвоста выпали! Великие неустройства несли на Русь…
Общий страх объединял женщин, стоящих над раскрытой могилой, – страх за будущее короны. В обширной карете, возвращаясь во дворец, Елизавета призналась невестке, что малолетний Иоанн содержится ею под крепчайшим караулом:
– А стражам указано не объяснять узнику – кто он таков и ради чего живет. Пусть мыслит о себе: червь я, и только…
Екатерина сделала вывод: «Политика бескровной не бывает». А постылая жизнь в супружестве не радовала. Французский атташе граф д’Аллион докладывал в Версаль: «Великий князь все еще никак не может доказать супруге, что он является мужчиной». Екатерина играла по ночам в куклы, которых не выносила еще в детстве. Иногда Петр ублажал молодую жену партией в карты на воображаемые ценности. Скинув с головы ночной колпак из бурой фланели, он говорил запальчиво, изображая транжиру-богача:
– Вот вам мои сто миллионов. Сколько ставите против?
Екатерина водружала на стол туфлю с ноги:
– Ах, дьявол вас побери, до чего надоели мне вы со своими фантазиями… Ставлю башмак – в триста миллионов!
Сразу же после свадьбы Петр признался, что безумно влюблен во фрейлину императрицы Катеньку фон Карр.
– На что вам еще и фрейлина, – хмыкнула Екатерина, – если и со своей-то женой вы не знаете что делать.
– Ты дура… дура, дура! – закричал Петр; выскочив в приемную, где читал газеты камер-юнкер Девиер, великий князь стал горячо доказывать тому, что Екатерину даже нельзя сравнивать с божественной фрейлиной фон Карр. – Вы же сами видите, граф, как она уродлива, как она коварна и мстительна.
Девиер осмелился благородно возразить.
– Не возражать! – велел ему Петр. – Ты тоже дурак…
Екатерина хронически не высыпалась. Обормот устраивал на рассветах «развод караулов», передвигая по комнатам тысячные легионы оловянных солдатиков, при этом сонные лакеи, держа в руках листы кровельной жести, разом их встряхивали (дребезжание жести означало салютацию из мнимых пушек). Потом он пристрастился к собакам, разведя в покоях целую свору, дрессируя их шпицрутенами и плетями. «И когда все это кончится?» – терзалась Екатерина, оглушаемая то грохотом жести, то жалобным воем несчастных животных. Не в силах выносить собачьего визга, однажды она вышла в соседнюю комнату, где и застала такую картину: вниз головой, подвешенная за хвост к потолку, висела жалкая собачонка, а муж сек ее плеткой. Екатерина вырвала из рук мужа хлыст, забросила его к порогу:
– Сударь, неужели вы неспособны найти себе дела?
– Хорошо, – покорился ей Петр, – тогда я поиграю немножко на скрипке, а ты меня послушай…
Как мужу, так и жене абсолютно нечего было делать. С горечью Екатерина призналась Кириллу Разумовскому:
– Ожидание праздника лучше самого праздника…
В разговоре с гетманом впервые было произнесено имя Вольтера, оставившее Екатерину постыдно-равнодушной: о Вольтере она ничегошеньки не знала! От страшной скуки она спасалась в чтении романов (пока только романов). Она читала о принцессах настолько нежных и тонкокожих, что когда они пили вино, то было видно, как ярко-красные струи протекают по их горлам, будто через стеклянные трубки…
В один из дней ее лакей Вася Шкурин провинился. Екатерина спокойно заложила в романе недочитанную страницу, вышла в гардеробную и – бац, бац, бац! – надавала Васе пощечин.
– А если тебе еще мало, – заявила она лакею, – так я велю отвести на конюшню и там выдрать…
Маленькая принцесса Фике, ты ли это?