Царица со знанием дела расспрашивала его:
– А коли пьяные с меду, так чем похмеляются?
– Того не упомню, чтобы похмелялись. Первым делом пьяному с меду дают воды из колодца – и он опять трезв. Аки голубь.
Императрица опахнулась громадным веером:
– Коврижки ваши едала я… вкусные. Тоже на меду. Говорят, в Смоленске закусок много шляхетских. Больно хороши под водку гданскую. Да вот беда: доставка ко двору недешево обойдется. – Веером она указала на Мелиссино. – Иван Иваныч нашептал про тебя, что хотя в университете лекций теософических не читают, а тебя все к церкви клонит… Правда ли сие?
Руки Потемкина в поклоне коснулись паркета:
– В алтарях храмов московских прислуживал не раз, умею кадила раздувать на холоде, не раз свечи перед Евангелием вынашивал, даже деток малых помогал в купели крестить.
Елизавета улыбнулась (один глаз зажмурился):
– А соблазны гнетут ли тебя, родненький?
– Виноват… гнетут, ваше величество. Виноват!
– Чего ж винишься? Все мы люди, все грешники. Но, согрешив, не забывай покаяться. Боженька простит – по себе знаю…
Потемкину казалось, что она его запомнила.
Предстояло явиться при «малом» дворе – в Ораниенбауме.
Екатерине было сейчас не до студентов и тем более не до их учености. Понятовского недавно со скандалом отозвали в Варшаву, она снова была одинока, но зато опять беременна… Засупонившись в корсет, Екатерина окликнула камер-фрау Шаргородскую:
– Фу! С утра пораньше какой-то дрянью несет.
Шаргородская, принюхавшись, позвала камердинера:
– Васенька, чуешь ли – дым вроде?
– Паленым пахнет, – точно определил Шкурин.
Екатерина придирчиво оглядела себя в зеркале:
– Догадываюсь, откуда ароматы проистекают…
Первую комнату мужа она миновала, перешагивая через полки и батальоны его кукольной армии (всегда победоносной). Во второй застала и самого главнокомандующего за добрым и славным делом. На игрушечной виселице болталась удавленная мышь, которую он и подпаливал снизу над пламенем свечки.
– Чем же сия несчастная провинилась перед вами?
Вина мыши оказалась ужасна: забравшись в игрушечную крепость, которую охраняли двое караульных, сделанных из крахмала с воском, эта злодейская мышь одному часовому отожрала голову вместе со шляпой, а другого сволокла в крепостной ров, где отгрызла ему руку с мушкетом… Екатерина сделала мужу реверанс:
– Конечно, мой славный генералиссимус, разве можно простить столь кровавое злодеяние! Впрочем, оставьте коптить крысенка. К нам студенты московские сей день жалуют. Никто не ждет, чтобы мы занимали их высокой алгеброй, но, поверьте, хоть два-то слова приветливых все равно сказать надобно…
– Я готов, мадам, – согласился Петр, гася свечку.
Попав к «малому» двору, студенты ощутили какую-то неловкость и хотели уже откланяться, но Петр спросил:
– Господа, сознайтесь – кто из вас курит?
Лакей внес ящик глиняных трубок, его высочество распахнул перед студентами громадный кисет с едким кнапстером.
– Глубже! – командовал Петр. – Глубже втягивайте дым. Настоящие солдаты прусского короля курят вот так…
Он втянул в себя дымище, из трубки прямо в рот ему всосалось столько дряни, что долго не мог отдышаться.
– Плюйте! – кричал Петр. – Солдаты плюют только на пол…
Потемкин наблюдал за Екатериной: лицо ее озаряла улыбка, она беседовала с Яшкой Булгаковым, причем будущий дипломат держался перед нею просто, без натуги, оба они смеялись.
Григорий потом спросил у Булгакова:
– О чем ты с ней, Яша?
– Вот уж не ожидал – ей знаком лексикон Целлария…
Кто-то больно треснул Потемкина по загривку.
– Или оглох, тетеря? – прошипели сзади. – Тебя…
Он шагнул к великой княгине. Словно в тумане плавало ее узкое лицо. С трудом парень освоил речь Екатерины:
– Это о вас тетушка сказывала, будто вы в монахи себя готовите? Объясните же, сударь, что за нужда вам от света шумного и веселого в унынии затворяться?
Надо отвечать. Отвечать сразу. Но тут Потемкина бес попутал: вспомнилась мать Сусанна, шумно дышащая в духоте кельи, и, на Екатерину глядя, невольно думал: «Знать бы, а эта какова?..» С ответом непростительно запоздал. Великая княгиня сочла, что бедный студент глуп. Она величаво, как корабль под парусами, отплыла от него к другим студентам, которые в монахи не собирались…
Только потом, вернувшись из Ораниенбаума, Потемкин осознал, какой он простофиля… В бешенстве он кричал Фонвизину:
– Денис, будь другом – уничтожь меня!
– Или белены, братец, объелся?
Потемкин переживал: с императрицей Елизаветой, даже с Ломоносовым беседовал вполне свободно, а перед великой княгиней раскис, будто сыроежка под дождем.
– Двух слов не мог сказать ей… Бей меня!
Денис огрел приятеля кочергой вдоль спины:
– Ну, ежели ты дураком ей представился, то, будь уверен, всех умников позабудет, а тебя до смерти станет помнить. И не огорчайся напрасно, поехали в комедию смотреть «Генриха и Перниллу».
– Какой там Генрих? До Перниллы ли мне сейчас?
Елизавета не забыла Потемкина и произвела его в капралы. Это было время, когда русская армия в битве при Гросс-Егерсдорфе одержала первую победу над войсками прусского короля. Потемкин вернулся на Москву – мрачный, как сатана:
– Клобуком накроюсь, чтобы никто меня не видел…
7. Наказанная праздность
Осенью 1758 года Москва приятно волновалась, под музыку оркестров всюду гремели застолья, чадили на улицах плошки, над купавами усадеб взлетали фейерверки – мы, русские, победили Фридриха при Цорндорфе, – и молодой Потемкин завидовал чужой и кровавой славе. А колесо гвардейской фортуны двигалось механически, не требуя от него никаких усилий, и под Новый год Потемкин был произведен в гефрейт-капралы… Лежа на плоском бильярде в доме Кисловских, он завел первую дурную привычку: задумавшись или читая, жестоко обгрызал себе ногти. Всю зиму провалялся дома, а весной его навестил Вася Рубан – при шпаге:
– Гляди! Из учеников гимназических явлен в студенты действительные. Теперь, брат, меня уже никто не высечет.
– И со шпагой драть можно, – отвечал Потемкин, зевая.
– Или не рад ты мне? – огорчился Рубан. – А я вот пришел, Гриша, хочу тебе новые вирши почитать.
– Избавь. Мне и от своих тошно.
Он спросил, как поживает Василий Петров.
– Ему-то что! Уже в каретах катается.
– Неужто свою заимел?
– Да нет. Пока на чужих ездит…
Потемкин вступил в двадцатый год жизни. Его внешность определилась. Мощные челюсти, привыкшие хряпать твердые репки и разгрызать орехи, казались шире лба, который был высок и покат. Сгорбленный нос плохо гармонировал с мягким и нежным, как у младенца, ротиком, а нижняя губа вяло оттопыривалась – капризно и плотоядно. За время безделья отпустил он длинные волосы, шелковистые локоны свободно расположились на атлетических плечах.
– Где вы такой парик купили? – спрашивали его.
– Ездил в Данию, – нагло врал он, скучая.
Парики датских мастеров были тогда самыми лучшими в Европе, самыми дорогими, и любопытствующие говорили:
– Вот-вот! Сразу видать не нашу работу…
Летом 1759 года Потемкин скрылся в деревне Татево Бельского уезда, где проживали его дальние сородичи – Рачинские, и вернулся на Москву лишь через полгода, оживленный и бодрый. Татевская библиотека тогда славилась! Потемкин поверг в изумление Рачинских тем, что мог не спать по трое суток, читая; неделями хлеба не просил, читая; месяцами не бывал в бане, читая. За эти полгода, проведенные в сельской глуши, он обрел универсальность познаний, а его мнения редко совпадали с общепринятыми…
Дорофей сразу заметил в парне резкую перемену:
– Для церкви неугоден ты стал. Христианство имеет догматы неприложные, а ты даже творения святых апостолов, словно тулуп какой, хочешь наружу шерстью вывернуть… Чего взыскуешь?