3. Первый фрегат «первый»
Прошка приехал в Азов и поселился в рабочей казарме.
Вязанка дровишек стоила рубль, еду готовили на кострах из камыша. Зато рыба азовская была хлеба дешевле: стерляди в полтора аршина продавались по пятачку, артель матросов за один гривенник увозила на прожор две телеги тарани, из одного осетра маркитанты выдавливали по 20 фунтов икры…
По условиям трактата от 1739 года Азов с Таганрогом были взорваны, покинутые турками и русскими (будь она проклята, эта мертвая пограничная зона!). Теперь солдаты из руин возрождали крепость, и растущее кладбище наглядно свидетельствовало, чего им это стоило. Кровавый понос и лихорадки гнилостные работали быстрее, нежели возводились фасы из камня и корабли из дерева. Змеи шипели под каждым кустом, в день искусывая 10–15 человек. Настала невыносимая жара, все раскалилось от гроз, и Прошка не раз видел, как на штыках часовых пляшут «огни святого Эльма», какие он уже наблюдал на клотиках кораблей – еще раньше, у берегов Америки… Именно здесь, в непотребной скученности, без мытья и смены белья, кормясь больше всухомятку, рабочие и матросы создавали не флот, а лишь флотилию… Азовскую! От нее-то и быть флоту Черноморскому.
Молодой лейтенант Федор Ушаков пригнал по течению Дона корабельный лес с верховий реки – закладывался фрегат «Первый» (он и был, кстати, первым). Потом Ушаков снова навестил Азов, командуя палубным ботом «Курьер», и Прошка с ним повидался.
– Куда ж это я попал? – сказал он лейтенанту.
– На каторгу… на самую настоящую.
Прошка вдруг прыгнул, ловко убив палкой гадюку.
– В таком пекле одно спасенье – жениться…
Ушаков ответил ему, что однажды в Петербурге на молоке уже обжегся – теперь и на воду дует:
– Семейная жизнь не по мне. Да и какая к черту она может быть, если ты в море, а жена на берегу… Один грех!
Прохор Курносов был уже закален во всяческих передрягах, в работе жесточайше требователен к подчиненным, за что однажды чуть не поплатился: в него издали швырнули топором, едва уклонился. Обидчику Прошка насовал кулаком в морду:
– Я же не для себя – для флота стараюсь!..
Однажды в Азов прислали штрафных матросов и разжалованных офицеров – кто на воровстве попался, кого в бою трусость одолела. Прошка велел им построиться. Обходя шеренгу, мастер-корабельщик вглядывался в лица. И вдруг споткнулся: перед ним стоял Данила Петрович Мамаев, ведавший Адмиралтейством в Казани, а теперь, ободранный и жалкий, глаз не поднимал.
– Вот и встретились! – сказал Прошка. – Я же говорил тебе, собаке, что локти изгрызешь, в ногах у меня наваляешься…
– Христом-богом прошу, господин Курносов, – взмолился Мамаев, – смилуйтесь… виноват я пред вашим высокородием…
Вспомнилось былое: и сытая жизнь в доме дворянском, и поцелуи с Анюточкой, и даже кот мамаевский – на диво мудрый.
– Да бог с тобой! Не к янычарам же попал ты… Идем!
Отвел дурака в казарму, вина поставил, набросал перед ним сухарей и тарани, сказал, что хлеб-соль казанскую помнит.
– Ешь, да говори, что с тобою…
Оказалось, Мамаеву доверили караван барж с припасами и артиллерией по реке доставить. Но, плавания убоясь, он в ледостав угодил. Осенью! А весною, когда ледоход начался, все баржи на сотню верст раскидало, борта перетерло, казенное имущество затонуло.
Адмирал Сенявин указал – расстрелять! Едва умолил Мамаев, чтобы его разжаловали…
Потускнев лицом, Прошка спросил об Анюте.
– Анюточка за дворянином Прокудиным живет исправно… Уже понесла. Господи, куда ж я попал? – убивался Мамаев.
– На каторгу! – пояснил ему Прошка, – Ступай работать. И помни: ежели сплохуешь, так в ухо дам – не встанешь!
Алексей Наумович Сенявин отозвал в Таганрог корабли и всех мастеров. Прошка краем уха уже слыхивал, что адмирал в большом разладе с Адмиралтейств-коллегией, которая, здешней обстановки не ведая, с высоты столичного положения поучает его, как быстрее из дерьма флот слепить… Изможденный малярией и недосыпами, адмирал крикливо поведал начальникам то, что они и без него ведали. Азовское море мелководно, от Воронежа суда спускать по отмелям трудно – оттого корабли, строенные плоскодонными, крутую морскую волну вряд ли выдержат.
– Новоизобретенные,[22] – сказал он, – от нужды нашей! Малый почин делу великому свершен нами. Теперь из моря Азовского пора выгребать в море Черное…
Федор Ушаков явился к Прошке Курносову:
– Кафу наши взяли, слыхал ли? Я до Кафы сбегаю.
– Возьми и меня. Побежим вместе…
И побежали они под парусом. Ушаков имел пакет от Сенявина к Долгорукому, а Прошка дел никаких не имел и поэтому решил прогуляться по городу. Вышел за форштадт – длинная дорога тянулась к северу (даже страшно подумать, как далеко отсель до родимой Соломбалы), недалече дымил костерок. Возле него расположился маркитант. С ним две турчанки. Босые, но с браслетами на ногах, а ногти на пальцах рук и ног покрыты вишневым лаком. Только сейчас Прошка заметил, что юная пленница, совсем еще девочка, едва сидит на земле, клонясь, как надломленный стебель. Наконец она ничком сунулась в траву, а мужик накинул на нее суровую тряпицу. Накинул так, будто хоронить собрался.
– Где ты их достал? – спросил Прошка.
– Туточки… женки янычарские. Брошены.
– А куда их тащишь, брошенных?
– До Белева, что под Тулою, сам-то я из тех краев буду.
– А на что они тебе?
– Барин велел. Жена, вишь ты, рано состарилась, ажно зубы все выпали. Так он меня послал. Хочу, говорит, турчаночку молоденьку… Одна-то ничего, доберется, тока плачет. А эта хворенька! Ежели пожелаешь ее, так за пять рублев уступлю… бери!
– Как зовут ее? – полюбопытствовал Прошка.
– Бормотала она… Камертаб вроде. Шут ее знает!
Парень испытал страшную жалость к этой девчонке.
– Помрет в дороге… Пять рублев, говоришь?
– Ага. Мне без прибыли домой как же явиться?
Прошка попросил маркитанта отойти для расчета в сторонку. И там, подальше от костерка, быстро набил мужику морду, так что и встать тот не мог. Потом подхватил больную турчаночку на руки и, удивившись легкости ее тела, понес обратно – к пристани…
– Федя, – позвал он с палубы, над люком стоя.
– А! – отозвалось из корабельных низов.
– Ступай на дек. Глянь, что я достал.
– Арбузов, што ль?
– Поднимись. Сам увидишь.
Ушаков глянул на провисшую меж рук добычу.
– Сдурел ты, братец! На что тебе?
– Хворая. Жалко.
– Возись с ней… Эдакого добра тут хватает.
– Коли выхожу, так и оженюсь на ней.
– Веры-то она бусурманской.
– Вера, как и деньги, Федя, дело наживное.
– Ты прав. Но куда с ней теперь денешься?
– С собой возьму – в Азов.
– В казарму-то? А кто мне позволит янычарских баб из моря в море под русским флагом перетаскивать?
– Да ты, Федя, посмотри, какая она красивая…
Он откинул кисейный яхмак с лица, и Ушаков увидел чистый лоб, украшенный подвесками с жемчужинами, и черные глаза, обведенные гримом, – они глянули на него с испугом, а яркие губы силились улыбнуться. Ушаков спросил, как ее звать.
– Вроде бы Камертаб.
– Камертаб… Камертаб, – прошептала турчанка.
– Вишь? И голосок у нее приятный, певучий…
Ушаков сказал, что для него служба на флоте дороже всякого бабья, а Кинсберген не простит ему нарушения традиций флота.
– А кто этот Кинсберген? – спросил его Прошка.
– Голландец. Недавно на русский флот принят…
Прошка навестил корабль, на котором держал флаг капитан третьего ранга Ян Генрих Кинсберген. Этому хорошему человеку никак не давался русский язык, и Прошка заговорил с ним по-голландски.
– Мальчик! – обрадовался капитан, кидаясь ему в объятия. – Откуда ты знаешь язык моей чудесной родины?
Кинсберген не стал возражать, чтобы пакетбот «Курьер» забрал турчанку из Кафы. Прошка сам выкопал на окраине Азова землянку, сложил печурку, вмазал в нее котел, натаскал воды, устроил девке баню. Но Камертаб таяла на глазах.
22
«Новоизобретенные» – корабли особой конструкции, имевшие незначительную осадку, близкие к типу малого фрегата, были приспособлены специально для плавания среди мелководий. Из них поначалу и формировалась Азовская (или Донская) флотилия.