Кауниц заметил, что Мустафа, собирая для них флорины, пустил в переплавку золотую посуду и заставил своих жен отдать все свои кольца, аграфы, браслеты и серьги.

– У него голова болит о своих женах, а мне всегда надо помнить о своих детях, – отвечала Мария-Терезия…

Выходя из ее кабинета, канцлер торжественно заверил придворных, что Австрия останется верна своей миролюбивой политике:

– Мы заставим Россию убраться на те рубежи, с которых она начала эту войну. Мы накажем и поляков за их строптивый характер. Кроме того, Вена рано осушила слезы: мы еще не смирились с потерей нашей Силезии… – Сейчас он шантажировал и Россию и Пруссию!

– Немецкая река Дунай, – плотоядно бормотал Кауниц, – издревле течет в русле германской истории… нам нужна еще Висла! Австрия по горло сыта этой славянщиной… Довольно уступок! Мы никогда не откажемся от своих заветов.

Каждый день отныне доставлял ему радость.

– Ваше величество, – обрадовал канцлер императрицу, – бог снова заодно с нами. Имею очень приятное сообщение: Россия вымирает от чумы, а Яицкое войско охвачено восстанием.

Мария-Терезия, хлопнув в ладони, ответила:

– Si Deus nobiscum, quis contra nos?[23] Пусть эти русские, зараженные схизмой, перемрут все до единого…

Английский посол в Стамбуле, отличный шпион, навестил драгомана Мавромихали и сказал, что ему известно о тайном сговоре султана с венским двором. При этом он выложил кисет с деньгами.

– Здесь сто пиастров. Я жду от вас копии трактата.

– Мне отрубят голову, – сказал Мавромихали.

– Но сто пиастров вы уже взяли…

С копии трактата он снял еще две копии и переслал одну Фридриху II, а другую в Петербург. Открылась неприглядная картина свирепой жадности Марии-Терезии: она хотела обладания Польшей – до самых стен Варшавы, цеплялась за Галицию с Буковиной, жаждали виноградной Молдавии и мясной Валахии… Никита Иванович Панин даже не удивился:

– Странно, что наша «маменька» не захотела Киева!

А король Фридрих переслал Кауницу письмо, в котором выделил фразу: «Осмелюсь заметить, у вашей Вены отличный аппетит…»

* * *

Потемкин снова обрел аппетит и поглощал сырые бураки, заедая их нежными вафлями. Ему повезло – лекарь Гензель ошибся. Но в Москве врачи тоже ошиблись, и судьба города была решена. Дворянство выехало в деревни, войска спешно вывели в летние лагеря, народ же остался чуме на съедение. Фельдмаршал Петр Семенович Салтыков жаловался генерал-поручику Еропкину:

– Вот хвороба какая! Не знаешь, когда и кого ухватит. Того и гляди, что зайдешь ты, Петр Митрич, завтрева ко мне на кулебяку, а тебе скажут, что я… Вернее, братец, случится так: зайду я к тебе завтрева на кулебяку, а мне доложат, что ты уже… ау!

– И такое возможно, – не перечил ему Еропкин…

Московский архиепископ Амвросий Зертис-Каменский настаивал на закрытии общественных бань и базаров, которые считал рассадниками заразы.

– Что ты, что ты, – всполошился фельдмаршал…

Он был против карантинов, сообщая правительству: «Почти весь город питается привозным хлебом; ежели привозу не будет, то голод будет, работы станут, за семь верст никто не пойдет покупать, а будет грабить, и без того воровства довольно». Салтыков писал, что свои ворота запер, в канцелярии уже болеют, а в доме Еропкина лакеи вымерли. На базарах же между покупателем и торговцем горел костер, подле стоял чан с уксусом. О цене сговаривались под надзором полиции. Затем покупатель кидал монеты в уксус, а торговец протягивал хлеб или мясо через пламень костра, после чего выгребал деньги из чана…

Амвросий, покидая Салтыкова, сказал ему веще:

– Эвон, у Варварских ворот иконка богоматери древняя. О ней и забыли-то, а ныне лесенку приставили и знай себе ползают по лесенке да чмокают. Будь моя воля, я бы из пушки – трах!

Первым забил тревогу доктор Шафонский: на трупах солдат Военного госпиталя он доказывал коллегам, что люди умирают от чумы. Но медицинская комиссия высмеяла его: признать наличие чумы в Москве – значит испортить себе карьеру. Вот имена этих дипломированных остолопов: Эрасмус, Скидиан, Кульман, Мертенс, фон Аш, а главный над ними – штатс-физик Риндер, заявивший, что чумы нет:

– Народ о том знает. Одни мрут от «перевалки», иные от моровой язвы, а пятна на трупах – не доказательство!

Шафонский, человек честный, перевернул труп:

– Господин Риндер, пощупайте у него железы за ушами.

– Не стану я щупать каждого пропойцу…

Салтыкову, очень далекому от науки, Риндер внушил, что московский климат развитию чумы не способствует. Но вскоре умерли пленные турки, умер и офицер, прибывший из Бендер, а прозектор Евсеев, вскрывавший его, быстро последовал за офицером. Москва шушукалась: мертвых погребали теперь по ночам, тайно от полиции. Салтыков послал Риндера на Суконную фабрику:

– Там семья сторожа вымерла, рабочие имеют пятна на теле нехорошие, и за ушами у них вспухло… Езжай-ка!

На фабрике обнаружили восемь трупов. Салтыков, кипя негодованием праведным, снова созвал комиссию олухов царя небесного:

– Если не от чумы, так от чего же Москва мрет?

Но упрямые немцы не желали порочить свои служебные формуляры и потому горой стояли за свой первый диагноз. Салтыков велел удалить из столицы рабочих Суконного двора и запереть наглухо в стенах монастыря Николы на Угреше. Но когда стали фабрику оцеплять, рабочие разбежались по городу быстрее зайцев… Генерал Еропкин пощупал у себя за ушами:

– Здоров! Теперь в лесах Муромских разбойника Кудеяра пымать легше, нежели в трущобах московских чумных выявить…

Дальше – больше. Салтыков внове потребовал от врачей «назвать точным именем оказавшуюся на Суконном дворе болезнь». Но врачи уперлись как бараны, и ни один не произнес этого слова – чума! Истину же упрятали за «перевалку» и за некую «язву». Один лишь Шафонский говорил прямо:

– Чума! Самая обычная. Такая же и на войне…

Но мнение авторитетных невежд уже опрокинулось в народные толпы, вызывая в москвичах возмущение строгостями и карантинами. Ведь если чумы нет, так зачем же нас хватают и по больницам растаскивают? Варварские ворота, над которыми висел образ богоматери, стали трибуной для попов, не в меру ретивых:

– Нам виденьице уже было! Христос хотел за грехи наши дождь каменный на Москву наслать, но богородица явилась вчерась и заменила дождь из булыжников язвою… Не жалей денег, народ! Вон кубышка отверста: кидай все, что имеешь, так богу угодно…

Шестеркою лошадей к воротам подъехал Амвросий.

– Не верьте козлам вонючим! – возопил он. – Я священник выше рангом и ближе к богу. Однако до седых волос дожил, а видения не посещали меня. Галлюцинации только одних придурков да пьяниц навещают – и вы таковы же есть, шарлатаны брюхатые!

– Не русский он! – раздались тут крики. – Гляди, рожа-то какая масляная, а глазами зыркае, ажно страшно…

– Чего там? Бей колдуна! – И полетели камни.

Амвросий спасся в доме генерал-губернатора Москвы.

– На все воля господня, – сказал он Салтыкову. – Но икону с Варварских ворот я ночью стащу и кубышку поповскую разломаю.

Еропкин жаловался, что Москва имеет всего две пушки:

– Ежели на меня полезут толпою, как мне отстреляться?

– Смотря чем заряжать пушки, – отвечал Салтыков. – Ежели ядрами, так башки две с плеч снимешь, а картечью всех повалишь…

Салтыкову принесли пакет из Петербурга; секретарь надел вощеные перчатки, ножницами разрезал пакет и швырнул его в печку, а письмо окурил можжевеловым дымом. Екатерина писала: никого в городе больше не хоронить, всех покойников погребать в оградах загородных церквей. Но исполнить указ стало теперь невозможно: жители скрывали заболевших от врачей, боясь отправки в больницы, прятали от полиции и мертвых. Хоронили их сами – где придется, лишь бы никто не видел. Москва ежедневно лишалась девятисот жителей, а народ был так запуган, что за два месяца полиция получила официальную справку лишь о двух умерших. Жизнь и смерть ушли в подполье, но чума доставала людей и в укрытиях, покрывала гнилыми бубонами, заставляла истекать зловонною слизью, а потом покидала труп, перекидываясь на здоровое тело…

вернуться

23

Если бог с нами, то кто против нас? (лат.)