– А где же тут паренье? – изумился Петров.
– И где слог высокий? – спросил Рубан. – Опять же, Гриша, ты зачинаешь стихи прямо с приступа, не имея нужды воспеть в прологе музу свою, и не воззываешь прежде сладостных молений к Аполлону, дабы облегчил он тебе совладание с лирою.
– А зачем мне лира? – взбеленился Потемкин. – Стихи надобно слагать по существу дела. Ведь когда у тебя, Васька, спина чешется, ты не зовешь Киприду, а сам об угол скребешься…
– Штиль-то мужицкий, – покривился Петров.
– Да, пиита из тебя не выйдет, – добавил Рубан.
Потемкин чаек дармовой дохлебал и обозлился:
– Мужики даже комаров в поэзии допущают. Иль не слыхали, как девки в хороводе поют: «Я с комариком плясала»? А ваших Купид да Горгон им и не надобно… Ишь Гомеры какие!
Они не рассорились. Но что-то хрустнуло в душе Потемкина, сломавшись раньше времени, и лишь Дорофей утешил его:
– Рано ты, Гриша, колесницу Пегасову завернул на ухабы проселков российских. Лучше, сын мой, послушай-ка, что Сумароков о таких, как ты, дельно сказывает:
Потемкин отпустил свою неловкую музу на покаяние. Пройдет срок, и он оживит Кастальский родник возле ног женщины, которая станет его богиней, его соратником, его другом и… врагом. А сейчас она принадлежала другому: Екатерина переживала страстный роман с графом Станиславом Августом Понятовским, польско-саксонским министром при дворе Санкт-Петербурга.
Церковь сулила Петрову всяческие блага, уговаривая парня сразу постричься. Но он сбросил рясу и предстал уже в кафтане, на башмаках сверкали пряжки с дешевыми стразами.
– Пора и за дело браться, – сказал красавец.
Василий Петрович Петров доказал, что он человек мужественный и не страшится дразнить судьбу. Потемкин стал его уважать, но признался, что сам-то желает уйти в монахи.
– А на что другое я годен? – спрашивал уныло.
– Видишь как! – отвечал Петров. – Я, поповский сын, из келий в светлую жизнь спасаюсь, а ты, дворянин, сам же под монашеский клобук лезешь, будто там сладким медом намазано.
– Так ведь клобуки-то не гвоздями к башке приколачивают.
– Гвоздями, брат… поверь, что гвоздями! – Петров дерзко взирал в будущее. – Смотри сам, – доказывал он Потемкину. – Сумароков долго в пьянственном житии не протянет. Ломоносов, сказывают, болеет почасту. А кто после них останется в поэзии русской? Вот такие, как я да Васька Рубан, – нам и перья в руки… Воспарим! Прогремим! Пока не поздно, говорю тебе: вступай в компанию нашу, мы потеснимся, с нами ты в люди выйдешь…
Было лето, жаркое, душное. В доме Кисловских гостила мать-игуменья Сусанна, и Потемкин стыдился присутствия женщины, волком глядел в пол. Сусанна сказала госпоже Кисловской:
– Уж больно красиво волосы завили племяннику вашему.
– Да нет, – отвечала барыня, не поняв ее томления, – у Гриши волосики сами по себе вьются…
Ближе к вечеру она велела ему проводить Сусанну. Потемкин довез монахиню до Зарядья, где за высоченной стеной в куще старых деревьев затаилась старинная женская обитель.
– А я живу вон там. Видишь окошко мое?
Потемкин задрал голову:
– Ох, высоко живешь… свято!
В эту ночь не спалось. Лунища засвечивала круглая и желтая, будто глаз совиный. Машинально выбрался Потемкин на улицу, даже не заметил, как дошагал до монастыря. Келья матери Сусанны едва светилась изнутри, зыбко и дрожаще, – это теплились лампады перед ликами святых угодников. В соседнем дворе Гриша обобрал с веревки сырое бельишко, сложил его на заборе, а веревку унес с собою… Сначала взобрался на стену монастыря. Стоя на карнизе древней кладки, перепрыгнул на дерево, с него – на соседнее. Под ним качались упругие ветви, и наконец он достиг высокой березы, верхушка которой касалась уже конька крыши. Вот когда пригодилось ему детское умение лазать по деревьям! Примерясь, Гриша совершил прыжок – почти смертельный… Настил крыши глухо прогудел под его ногами. Потом парень долго лежал, привыкая к высоте. Обвязав веревку вокруг трубы, начал по ней спускаться.
Ноги коснулись подоконника кельи Сусанны.
Он тихо отворил окно и запрыгнул внутрь.
Женщина, прямо с постели, была жаркой, как печка.
– Пришел, – бормотала монахиня, – пришел-таки, бес окаянный. Господи, да простишь ли меня, грешницу великую?..
Потемкину было уже 17 лет. От этого времени осталась такая запись: «…надлежало б мне приносить молитвы Создателю, но ах, нет! слабость и лета доспевшие повели мысли не туда, куда Всевышний указывал, и зачал я по ночам мыслить искусно, каким побытом сыскивают люди себе любовниц горячих; и как только учал о сем предмете воображать, на смертный грех сей довольно-таки представилось мне много всяких способов…»
В это же самое лето граф Станислав Август Понятовский вытворял в Петербурге примерно то же самое, что проделывал в Москве недоросль дворянский. Но объект вожделений Понятовского был гораздо деликатнее, да и приемы посла отличались от потемкинских воистину дипломатическим лукавством… 6 июля 1757 года над Петергофом опустился теплый вечер, Понятовский поехал в Ораниенбаум, имея на запятках кареты лакея, посвященного в его интриги. В лесу их задержала кавалькада подвыпивших всадников. Посол узнал среди них и великого князя Петра Федоровича, крикнувшего из седла:
– Стой, бродяги! Кто тут разъезжает?
Понятовский пугливо забился в глубину возка, а лакей с запяток отвечал по-немецки, что везет портного. Всадники были пьяны, карету отпустили, не сообразив, что в ночном лесу портному кроить и шить нечего… Вот и Ораниенбаум. Понятовский постучал в окно купального павильона.
– Вашу руку, граф! Боже, как я заждалась.
Екатерина втянула дипломата внутрь павильона, где стояла громадная ванна…
Когда Понятовский – уже под утро – выпрыгнул из окна и пошагал к карете, из кустов выскочили трое верховых с палашами и заставили его бежать к беседке, в которой сидел великий князь.
– Попались, граф? – спросил Петр. – А ну, пошли…
Его повели к морю, и Понятовский уже представлял себе, как ему вяжут на шею камень. Но от берега свернули в Нижний сад, а там – в Монплезире – Петр без обиняков спросил:
– Вы решили принять ванну вместе с моей женой?
– Как вы могли подумать! – возмутился дипломат.
– Сознавайтесь, что вы делали с моею гадюкой?..
Об этом он мог бы догадаться и сам. Топнув ботфортом, Петр удалился в соседние комнаты Монплезира, оттуда послышался писклявый голос его фаворитки – графини Воронцовой. Вернувшись, великий князь сказал Понятовскому:
– До выяснения дела я подержу вас под арестом…
К дверям приставили караул. Над морем уже светало. Вдруг появился граф Александр Шувалов, инквизитор империи. («Точно для усиления ужаса, – писал Понятовский, – природа наградила его нервными подергиваниями, безобразившими его лицо, и без того некрасивое. При его появлении я сразу понял, что государыне Елизавете все уже известно».) Положение Шувалова было крайне щепетильным: поимкой польско-саксонского посла затрагивалась честь Екатерины. Чтобы выйти сухим из воды, Шувалов буркнул нечто такое, чего понять было невозможно. Понятовский склонился перед ним в поклоне:
– Для чести двора кроткой и мудрой Елизаветы (как и для моей чести) желательно покончить с этим без излишней огласки…
Шувалов, скорчив гримасу, шагнул к дверям:
– Эй, подать сюда карету посла варшавянского…
В Петров день Петергоф обычно праздновал память его основателя. Из Ораниенбаума со свитой приехали великий князь и Екатерина, которая мимоходом нашептала Понятовскому: