— Прощай, мамка.

— Что ты? — сказала Акулина. — Куда ты?

— Надо.

— Куда надо?

И вдруг поняла — уходит. Только пришел и уходит. И опять никого. И опять одна.

— Не пущу! — Акулина обхватила сына обеими руками. Прижала к груди. Заплакала. — Не пущу!

У Федьки у самого защипало в носу. Эх, ты! Но сдержался — нельзя плакать. Боец же! Буденновец!

— Надо! — сказал он. — Надо, мамка!

Взвод, первый взвод второго эскадрона, стоял в строю.

— Смирно! — крикнул Потапов, комвзвода. — Слушай приказ!

— Товарищи, — сказал комиссар эскадрона Янисенко, Матвей Иванович, и, тронув коня, подъехал поближе. — Товарищи, — сказал он. — Нам дано задание: выяснить группировку сил противника в районе Буды — Боровое. Скрывать не буду: задание ответственное, трудное.

Помолчал. Осмотрел строй. Стоят. Слушают. Крепкие парни, один в один. Бойцы Первой Конной. Буденновцы.

— Так вот, — помолчав, продолжал комиссар. — Задание это должно быть выполнено с честью, как всегда и всё выполняют буденновцы. Ясно, товарищи?

Куда-то ускакали Никита и Андрей, дозорные. Потом послышался голос Потапова:

— Шагом арш!

Проплыли мимо хаты, палисады, ворота, ребята и бабы у ворот. Промелькнул колодезный журавель. Сверкнул на солнце церковный крест.

Федька, туго зажав вожжи, украдкой оглянулся. У родного дома, у знакомого крыльца, кто-то в белом полушалке быстро махнул рукой. Мать.

— Повод рысью!

Скатились с холма, — деревня стояла на холме, — протопали по бревенчатому мосту — и вот опять, как накануне, как вчера, во все концы поля, поля, узкая, белая от пыли дорога среди полей и, далеко, синяя полоса лесов.

Когда Федька второй раз оглянулся, уже не было ни деревни, ни моста, только пыль клубилась позади. Только пыль клубилась позади и высоко в небе маячил церковный крест.

Глава вторая

Шли лесом.

Шли долго.

Уж день преклонился к вечеру.

И вечер кончился.

Ночь.

Тише, глуше стало в лесу.

А они все шли.

Шли и шли.

Федька засыпал, просыпался, опять засыпал, опять просыпался и все время, и во сне и наяву, слышал сухой треск вереска под ногами коней и гулкий говор ночного леса.

Шли и шли. Лесу не было конца. Федьке за каждым деревом, за каждым кустом чудились чьи-то глаза: то ли белые, то ли волки. «Пальнуть бы! — думал он, засыпая. — Пальнуть бы раз, знали бы, как подглядывать!» Но никто не стрелял. Трещал вереск. Шумел лес. Бойцы дремали, покачиваясь в седле. Ночь. Тишина. Глушь.

— Стой! Кто?

Федька насторожился, прислушался. Из темноты ответил голос Никиты:

— Я, Матвей Иваныч.

— Ну, что? — спросил комиссар.

— Застава.

— Много их?

— Не видать. Темно.

— Спят?

— Должно, спят, — сказал Никита. — Мы подошли совсем вплоть — и ни-ни.

— Андрей где?

— Там.

— Давай и ты туда!

— Есть, товарищ комиссар!

Сорока зашевелился, тихо сказал:

— На белую заставу наскочили.

— Обойти бы ее, — сказал Мишка. — Чего там.

— А уж это, Михаил Кузьмич, не нам с тобой решать. Начинается! Федька оправил рубаху, потуже затянул обмотки, приготовился. Только бы не уснуть!

— Вася, — сказал он, — дай покурить.

— Чего?

— Верно, дал бы. А то, понимаешь, спать охота. Невмоготу.

— И спи, — сказал Сорока.

— Это как?

— А так: легонько посапывай, легонько похрапывай. За конями-то уж я погляжу.

— Ну да! — проворчал Федька. — Скажет тоже!

Приподнялся. Протянул вожжой коренника: «Но, ты!»

Опять сел. Сел, уснул. Уснул, захрапел.

— Ишь, заливается! — сказал Сорока. — Соловей!

Проснулся Федька от света — в глаза ему бил яркий свет. Никак, приехали? Осмотрелся. Нет, непохоже. Непохоже, что приехали. Ни села, ни хаты. И дымом не пахнет. И собака не лает. Лес. Глушь. Откуда ж свет?

И вдруг увидел: неподалеку, на пне, сидит комиссар. Сидит, на карту глядит, — на коленях у него лежала раскрытая карта. Потапов, низко свесившись с седла, держит перед ним фонарь. Чуть поодаль, под охраной двух конноармейцев, стоит высокий какой-то человек в черной шинели, в черной папахе.

— Это кто? — шепотом спросил Федька.

— Пленный, — сказал Сорока. — Офицер.

— Чего это он в папахе? Тепло же.

— Им так полагается, — сказал Мишка. — Форма у них такая.

— Он особой части, — пояснил Сорока.

— Ага.

Офицер внимательно и молча глядел на комиссара. Комиссар же, не замечая его, не отрываясь, глядел на карту. Чем-то прямо околдовала его эта карта: он ее разглядывал и так и этак, и ближе к свету, и дальше от света, чуть не на вкус, чуть не на зуб пробовал.

— Итак, — вдруг проговорил он, — итак, в район Буды — Боровое перекинуты: сводный офицерский, двадцать пятый пехотный и третий пластунский. Так?

Офицер мотнул головой.

— Не могу знать.

— Ну? — Комиссар, пряча улыбку, стукнул пальцем по карте. — Вы что ж — по собственной карте читать не умеете?

— Нет.

— Нехорошо. — Комиссар встал. — Теперь вот еще, последнее: где сейчас полковник Степанов, Иван Иларионович Степанов?

— Не могу знать.

— Затвердила сорока про Якова! — Комиссар устало махнул рукой. — Увести!

Потапов спешился. Подошел к комиссару. Вполголоса сказал:

— Может, прикажешь подать кого из солдат? Ребята, сдается, ничего, тихие.

— Давай.

— Эй! — сказал кому-то Потапов. — Давай!

— Которого? — спросил из темноты голос.

— Этого… как его… пегого…

Солдат, и правда, был пестрый весь, разномастный. Именно — пегий. Небольшая круглая бородка цвета спелой пшеницы. Усы темные, почти черные. Брови же белые, как лен.

— Во какой! — сказал Федька. — Черт болотный!

— С лица, брат, не воду пить, — сказал Сорока. — А солдат-то он, видать, исправный.

Верно, одет он был, солдат, чисто, опрятно как-то. Все на месте, все пригнано, подобрано, подтянуто. И стоял хорошо, легко, свободно, а без вольности, как надо, по уставу: грудь вперед, голова вверх, руки по швам.

— Сразу скажешь: старый солдат, — заметил Сорока. — Выправка-то настоящая.

— Имя? — спросил комиссар.

Солдат, глядя прямо перед собой, ответил коротко и четко:

— Степан.

— Отчество?

— Гаврилыч.

— Из мобилизованных? Крестьянин?

— Точно так.

— У белых давно?

— Никак нет.

— В империалистическую ходил?

— Точно так.

— На каком фронте-то был?

— На австрийском.

— Так. Вот что, Степан Гаврилыч, дело у меня до тебя.

— Рад стараться.

— Ты это брось «рад стараться». У нас так не полагается. Лучше скажи ты мне вот что: прибыли тут на ваш участок новые какие части?

Солдат испуганно моргнул.

— Не могу знать.

— Брось! — сказал комиссар. — Не дури! Не хочешь говорить — так и скажи! А то «не могу знать»!

Солдат молчал.

— Так как же?

Солдат вдруг быстро огляделся. Наклонился к комиссару.

— Точно так. Три полка.

— Именно?

— Двадцать пятый пехотный, офицерский и потом… этот…

— Третий пластунский?

— Третий пластунский.

— Значит, так, — сказал комиссар. — Все правильно. Ну, брат, спасибо.

— Рад стараться.

— Опять «стараться». — Комиссар улыбнулся. — А крепко это в тебе сидит, — сказал он. — Видать, долго муштровали. Сколько годов?

Солдат, глядя на него, тоже улыбнулся. И вдруг, сразу как-то, все солдатское ушло, сгинуло, точно и не было. Стоял перед комиссаром мужик, умный мужик, умница.

— А без малого, считай, десять лет, — негромко сказал он. — Четыре — на действительной, да вот шестой — на войне.

И опять сухой треск вереска под ногами коней и гулкий говор ночного леса.

И опять за каждым деревом, за каждым кустом чьи-то глаза: то ли белые, то ли волки. «Пальнуть бы! — думает Федька, засыпая. — Пальнуть бы раз — знали бы, как подглядывать!» Но никто не стреляет. Трещит вереск. Шумит лес. Бойцы дремлют, покачиваясь в седле. Но Тишина. Глушь.