— Уж надо полагать, не за то, — сказал комиссар. — А вот за что? Случаем, не слыхали?
— Слыхали, — сказал Фрол. — А ежели чего не поняли — так нас тут беляк научил. — Он хлопнул себя по затылку. — Ох, учил!
— Крепко?
— Крепко! — Фрол крякнул. — Еще бы так с полгода — и совсем душа вон! — Подсел поближе. — Ты вот что… Я тебя вот про что спросить хочу… Вот, говорят, Ленин. Что он такое — Ленин? Что ему — фамилия такая?
— Фамилия ему — Ульянов, — сказал комиссар. — Владимир Ильич Ульянов.
— Неужто — Ильич? — Черный мужик поднял голову, осклабился. — Да ведь и я — Ильич!
— Погоди, — сказал Фрол.
— Ей-богу, Ильич!
— Погоди ты! — отмахнулся Фрол. — Значит, так. Ульянов. А Ленин — это что? Это как понимать — Ленин?
— Ленин — это партийное имя, — сказал комиссар. — Его так партия зовет — Ленин. Про большевистскую-то партию слыхал?
— Как не слыхать!
— Ну, вот.
— Так, — сказал Фрол. — Понятно. А какой он из себя-то? Видный?
— Видный, — сказал комиссар. — Росту небольшого, а видно его далеко — от Кавказа до Сибири.
— Так, — сказал Фрол. — Понятно.
Возвращались домой поздно, уже звезды были на небе. Шли по темной улице, негромко толковали.
— Сталина, Иосифа Виссарионовича, я видал, — говорил Сорока, — Ворошилова видал. А вот Ленина не видал. Не привелось.
— Войну кончим, — сказал комиссар, — в Москву поедем. Повидаем.
— Войну кончим — у меня к Ленину дело будет, — сказал Луценко.
— Какое дело?
— А на свадьбу позову.
Сорока фыркнул:
— Дело важное!
Луценко обиделся.
— А что думаешь? — сказал он. — И верно, позову. «Так и так, скажу, Владимир Ильич. Пока надо было — воевал. Три года воевал. Теперь вот домой пришел. Жениться надумал. Так просим вас, если время позволяет, зайти посидеть». Думаешь, если время-то позволит, не зайдет?
— Пожалуй что, — сказал комиссар. — Если время позволит, пожалуй что зайдет.
— Ну, вот! — сказал Луценко. — А он — го-го!
Снился Федьке сад. Большой фруктовый сад. И летний день. И солнце. И где-то шмель гудит. И не видать где. А на траве под яблоней сидит Ленин, Владимир Ильич Ленин. Сидит, глаза щурит, сам с собой разговаривает.
— Одолеет, — говорит. — И грамоту одолеет. И пулемет одолеет. Парень-то ведь золото.
«Никак, про меня?», думает Федька и понять не может: говорит-то будто Ленин, Владимир Ильич Ленин, а голос-то будто Сорокин, будто Васин голос. Что такое? Глядит и — впрямь: сидит под яблоней Сорока. И еще Мишка сидит. Сидят это они, яблоки едят. Разговаривают. А шмель-то все ближе, гудит-гудит.
— Наш, что ли? — говорит Мишка.
— Нет, — говорит Сорока. — Их.
— А хорошо идет.
— Гроб, — говорит Сорока. — Погоди, лет через десять ходить-то будут. Пуля.
А шмель-то уж совсем близко, не гудит — ревет. А где — не видать.
— А ну! — говорит Сорока. — Разверни-ка пулемет!
— Чего? — ворчит Мишка. — Новое дело!
— Говорят тебе, давай! — кричит Сорока. — Видишь, он что делает-то?
«Это он, Вася, про кого?», думает Федька.
Вдруг — бух! — рядом что-то ухнуло, ударило так, что земля дрогнула.
Федька испуганно открыл глаза.
Прямо над головой, — Федька спал на дворе, у тачанки, — прямо над головой было небо, ясное утреннее небо. И в небе низко, чуть не над самыми крышами, с глухим ревом кружила большая стальная птица. Самолет.
— Самолет! — крикнул Федька, приподымаясь. — Вася, самолет!
— Лежать! — Кто-то сзади сгреб его за волосы, повалил, придавил, ткнул носом в землю. — Лежи ты! — сказал голос Сороки.
Федька лежал долго. Уж гул самолета стал стихать, уж он еле слышен стал, а Сорока все не отпускал.
— Лежи ты!
Наконец, Федьке надоело.
— Ладно! — сказал он. — Будет! — И сел. Сел и увидел: из-под тачанки, как мышь из норы, выглядывает Мишка.
— Пронесло?
— Пронесло, — сказал Федька. — Вылазь.
По двору быстро прошел Никита.
— Луценко ушибло, — не оборачиваясь, на ходу, сказал он. — Насмерть.
— Врешь! — Сорока вскочил. — Врешь! — крикнул он и кинулся на улицу. Федька — за ним.
На улице, в том месте, где ударила бомба, еще дымилась небольшая круглая воронка. И недалеко от воронки, у ворот, лежал Луценко, Иван Луценко, боец первого взвода. Он лежал на правом боку, огромный и тяжелый. Старая, в заплатах, гимнастерка задралась, обнажив темную от загара, бронзовую спину, а из кармана синих, офицерского покроя, брюк торчала бумажка, исписанная кривыми крупными буквами.
Федька взял бумажку, развернул, прочитал: «…ис-пы-ты-вать чувст-ва…»
— Значит, так! — сказал Сорока. — Значит, так, Ваня! Посмотрел на Федьку пустыми какими-то, незрячими глазами.
— Земляки мы с ним были, — тихо, недоуменно как-то сказал он. — Из одной станицы, из Егорьевской. И вот, поди ты, дело какое, а?
Шли боевые дни.
Глава четвертая
Шли боевые дни.
Ели на ходу. Спали в седле. Не знали, не хотели покоя. Вокруг, во все концы, лежала родная земля. По родной земле ходил враг. И его надо было смести, изничтожить.
Первая Конная шла на прорыв.
Ни свет ни заря — еще ночные тени таились в оврагах — тронулись и пошли по направлению станции Кулаги. Дошли до станции и сразу подались назад: три бронепоезда саданули почти в упор. Пришлось засесть в балке, у шоссе, ждать, пока подойдет третья бригада.
А пока сидели, пока ждали, пришло утро. Утро пришло сырое, серое. Моросил теплый, грибной дождик. Туман полз по земле, и казалось — земля тлеет, дымится. Где-то, неведомо где, сипло горланили петухи. Скука.
Федька потянулся, зевнул. Поспать бы! Третья ночь без сна! Расправил плечи, встал и вдруг повеселел.
— Мишка, — сказал он, — ситный хошь?
Мишка встрепенулся, — он было прикорнул у пулемета, — захлопал осоловелыми глазами.
— А что?
— А хошь — так есть. Свежий.
С Мишки сон как рукой сняло. Сел.
— Ну, дай.
— «Дай». Ты что? Маленький? Сам бери.
— А где?
— А недалече, за пригорком.
За пригорком, в станционном поселке, топили печи — пахло дымом, горячим хлебом.
— Чуешь? — сказал Федька. — Гони, пока не поздно, а то простынет.
Мишка плюнул: тьфу ты! Отвернулся. Опять лег.
— Так-то он не любит, — сказал Сорока. — Ему спеки да подай.
Подошел Никита.
— Конница их показалась по хребту, — сказал он.
— Много?
— Не так чтобы много, а порядочно.
— Ну, уж и порядочно, — усомнился Сорока. — Эскадрон?
— Да нет. Поболе.
Федька встал.
— Пойти поглядеть, что ли?
— Ну-ну, — сказал Сорока, — тоже разведчик нашелся. Сиди.
— Сиди, сиди, — проворчал Федька. — Все бока отсидел.
— Боевой он у тебя, — сказал Никита.
— Не говори! — Сорока сокрушенно покачал головой. — Дать ему наган да саблю в руки — натворил бы делов!
— Да еще на коня бы, — добавил Никита.
— На коня нельзя. — Сорока вздохнул. — Свалится.
— Так привязать.
— Разве что.
— Ну вас! — Федька махнул рукой и поеживаясь — было слякотно, сыро — побрел по балке к шоссе.
— Куда? — сказал Сорока. — Назад!
— Да я враз.
— Назад, говорю! Сейчас выступать будем!
— Да недолго я.
— Федор, не дури!
— Ладно!
— Да-а, — сказал Никита, — и добр молодец, да есть норовец!
Пелена дождя почти скрыла станцию. Смутно темнели только здание вокзала и у вокзала тяжелая непроницаемая стена бронепоездов. Изредка в тумане отрывисто и гулко стрелял пулемет. Было не понять, кто стреляет, откуда, куда: по станции ли, со станции ли? У вокзала, у бронепоездов — ни души, никого. И конницы не видно.
«Всегда так, — подумал Федька. — Нагонит дурня какая страху — огурец с дом покажется. И сиди. Мокни. По мне, так давно бы взял станцию, давно бы на вокзале чай пил».