— А что? — сказал Потапов. — Пошел звать кого — и все.

— Это-то мне и не нравится. Кого ему там надо?

Аппарат заработал.

— «У аппарата полковник Степанов», — прочел телеграфист.

— Чепуха! — сказал комиссар. — Степанова нет сейчас в штабе! Он на фронте!

— Не знаю. — Телеграфист поднес ленту к самому носу, медленно, по складам, прочитал: «У ап-па-ра-та пол-ков-ник Сте-па-нов». Тут ясно сказано: «Пол-ков-ник Сте-па-нов».

— Спросите имя-отчество!

Аппарат ответил: «Иван Иларионович».

— Он самый, — сказал комиссар. — Ну и ну. Тут — Степанов, там — Степанов. Един в двух лицах. Сели, братки! Глупо как сели, а?

В «караулке» — это был товарный вагон, снятый с колес, — в «караулке» было душно, дымно, сизо от дыма. Воздух был спертый, густой — топор вешай. На дощатом голом столе чадила масленка. Огонь то разгорался, то затухал, и огромные, неровной длины тени скакали по стенам.

— Да-а, — Сорока повел носом, поморщился. — Небогато живете. Неладно.

Никто не ответил. Солдаты, — старые люди, бородачи, — сбившись в кучу, сидели на нарах, всклокоченные, сонные, одуревшие от сна, выпученными, круглыми от страха глазами смотрели на конноармейцев и молчали.

Они, видимо, ни о чем не думали, ни на что не надеялись — молча ждали конца.

— Неладно, старики, — сказал Сорока. — Подмели бы когда. А то что ж это такое?

Молчание. И вздох, протяжный и унылый.

— Что? — сказал Сорока.

— Ничего, — ответил из угла голос. — Я так.

Сорока оглянулся на голос. В углу на нарах, свесив ноги, сидел солдат с желтым, недвижным, будто неживым, будто каменным лицом. Сорока подошел поближе, вгляделся: что-то было в нем не русское — татарское, монгольское: лысый, скуластый, ни бороды, ни усов, большой покатый лоб, узкие широко расставленные глаза.

— Калмык?

— Нет, — сказал солдат, — русский.

— Звать как?

— Никифор.

— Никифор? — сказал Сорока. — Тогда, пожалуй, что так. Пожалуй, что русский.

Конноармейцы держались ближе к двери — дышалось легче. По «караулке» ходили только Сорока и Федька. Федька — тот все шарил, искал что-то.

— Ты чего? — сказал Сорока.

— Поесть бы. Есть охота.

— Верно, — сказал Сорока. — Поесть — оно бы не вредно.

«Калмык» встал.

— Позвольте, — сказал он, — достану.

— Чего?

— Хлеба.

— Откуда?

— Со склада. Тут близко.

— Не надо, — сказал Сорока. — Сиди.

— Да я бы враз.

Сорока обозлился.

— На место!

«Калмык» поспешно сел. Притих. Застыл.

— Мы это понимаем, — сказал Сорока. — Мы эти штуки понимаем. Сами с усами.

Переложил наган из левой руки в правую. Медленно прошелся по «караулке». Подошел к «калмыку».

— Сами с усами! — сказал он. — Ясно?

«Калмык» подался назад. До предела расширил узкие свои, раскосые глаза.

— Стрелять? — проговорил он сдавленным голосом. — Стрелять будешь?

— А ты думал? — сурово, без улыбки сказал Сорока. — А ты что думал?

И не выдержал, засмеялся.

— Дурак ты, дядя, погляжу я. «Стрелять». Да у нас за такие дела… — Не договорил. Махнул рукой. Отошел. — Ну-ка, Федька, растолкуй.

Федька удивился, обрадовался.

— Мне?

— Тебе.

— Можно. — Федька живо взобрался на нары, подсел к «калмыку», хлопнул его по плечу. — У нас знаешь как? — сказал он. — У нас ежели самовольно кого тронул… Стрельнул, к примеру…

— Угу! — многозначительно промычал Сорока.

Федька понял. Усмехнулся.

— Погоди. Не мешай.

— Я что? Я молчу, — сказал Сорока.

— Да-а, — продолжал Федька. — У нас, значит, ежели самовольно кого тронул — так из части вон…

«Калмык» кивнул.

— Ага.

— …из части вон, — сказал Федька, — и в трибунал! Вот у нас как!

В полуоткрытую дверь просунулась голова Никиты:

— Пошли!

— Куда? — сказал Сорока.

— Назад! На тачанку!

— А что такое?

— Накрыли! — шепнул Никита. — Погоня!

Глава третья

Ночь. Степь.

Ни огня, ни звезды.

Скачешь — и не видишь где. Несешься — и не видишь куда.

А сзади — топот, выстрелы. Вся степь гудит от топота, от выстрелов. Погоня.

— Давай! — кричал Федька и дергал вожжи и стегал коней. — Давай, давай!

И вдруг:

— Стой!

Река.

Приостановились. Удивились. Почему река? Откуда река? Не должно тут быть реки!

— Сбились, что ли? — шепотом сказал комиссар.

— Да вроде бы! — так же шепотом ответил Потапов. — Вроде бы сбились!

Повернуть? Но куда тут повернешь? Сзади — погоня. Сзади — топот, выстрелы. Вся степь гудит от топота, от выстрелов.

— За мной!

Комиссар хлестнул коня. Въехал в воду. Поплыл.

— Взвод, за мной!

И вот доплыли, вылезли, выбрались на берег.

— Все? — сказал комиссар.

Все!

— Повод рысью!

— Погоди, Матвей Иваныч! — крикнул Потапов. — Погоди ты минуту!

— Что случилось?

— Тачанка застряла!

Тачанка застряла у самого берега — берег был глинистый, топкий. И застряла крепко, колеса увязли по ступицы.

— Но-о! — надрывался Федька. — Но-о, черти!

Кони храпели, тужились, бились и падали: дно скользкое, ноги скользят.

— Но-о! — Федька чуть не плакал. — Но-о, черти!

— Мишка! — Сорока, как был, в рубахе, в сапогах, плюхнулся в воду. — Мишка, сюда!

Мишка хмуро буркнул:

— Чего еще?

Однако, делать нечего, полез.

— А ну, возьмись! — сказал Сорока. — Да ты руками, руками! Ать-два, взяли!

Тачанка чуть было качнулась вправо, потом влево и опять стала на место. Плотно стала, как врытая.

— Ать-два, взяли!

И опять — ничего, никак, ни с места.

— Вася, — сказал комиссар, — скоро ты?

— Туго, товарищ комиссар! — сказал Сорока. — Распрягать придется!

— Не выйдет, — сказал комиссар. — Не выйдет распрягать. Возня. Надо как-нибудь так.

— Слушаю, Матвей Иваныч! Постараюсь!

— Ну-ну!

Из-за поворота вдруг показались два огня — по реке проходил сторожевой катер.

— Вот еще, — сказал комиссар. — Не было печали.

— Авось не заметят, — сказал Потапов. — Темно.

Но с катера их заметили. Катер зашипел. Замедлил ход. Сонный голос крикнул:

— Кто?

— Свои! — лениво отозвался комиссар — и быстро в сторону тачанки: — Огонь!

Федька кинулся к пулемету. Засуетился. Захлопотал. Стрельнуть бы! Вот бы стрельнуть!

— Кто свои?

— Пятый казачий! — отозвался комиссар — и свирепо в сторону тачанки: — Васька, огонь!

Сорока услыхал. Вкатился в тачанку, грязный, мокрый, вода ручьем. Отстранил Федьку — не мешай! Взялся за пулемет.

— Заело, понимаешь! — растерянно проговорил Федька. — Никак!

— «Заело!» — Сорока сердито фыркнул. — На предохранителе, балда!

— Ну-у?

— Пароль? — крикнули с катера.

С тачанки в ответ ударил пулемет: та-та-та! Катер глухо заурчал. Дал задний ход.

— Ничего пароль? — крикнул Федька. — Подходит? Кони от выстрелов, от крика шарахнулись, рванулись, вынесли тачанку на берег.

— Ну! — сказал Потапов. — Слава тебе!

В эту минуту откуда-то слева грохнул залп: ба-ах! Пока топтались, пока возились, белые обошли, вышли в тыл.

— Ба-ах!

Комиссар хлестнул коня.

— Галоп!

Всю ночь уходили от погони.

Всю ночь шли по топким каким-то низинам, по балкам, по оврагам. Пробивались сквозь кусты. Уходили в лес. Долго кружили в темноте, в тишине и опять выходили на дорогу. Пересекли шоссе. Неожиданно оказались у железнодорожного моста. Повернули. Опять ушли в лес. Опять вышли на дорогу. И опять низины, балки, овраги, кусты.

И все время — то справа, то слева, то где-то сзади, то прямо впереди — слышался топот копыт, хлопали выстрелы. Враг шел по следам, враг теснил, наседал, окружал. Не уйти!

А уйти надо было. Уйти надо было во что бы то ни стало. Надо было сейчас же, немедленно, явиться в штаб дивизии, доложить: так и так, белые стягивают силы в Буды — Боровое, готовят внезапный удар по правому флангу. Надо было прорваться, пробиться, вернуться к своим. А то конец: порубят, сомнут!