У сарая Федька наткнулся на рыжего солдата, тот стоял, прижавшись к стене, подняв руки, и быстро, захлебываясь, лопотал что-то, невнятное что-то, трусливое, жалкое.
— Где пленный? — крикнул Федька. — Пленный где?
— Тут! — Рыжий показал на сарай.
— Тут? — Федька вбежал в сарай. — Где тут?
Федька вбежал в сарай и остановился. Он со свету ничего не видел, в сарае было темно. Федька стоял у самой двери, глядел влево, вправо, глядел во все стороны и ничего не видел. Соврал он, рыжий, что ли?
И вдруг заметил что-то черное. Что-то чернело в углу: не то горка сена, не то груда тряпья. Подошел поближе. В углу на жесткой соломенной подстилке лежал Сорока. Он лежал, закинув голову, открыв рот, неподвижный и прямой. И было не понять: дышит он или не дышит, жив он или не жив.
Федька наклонился к нему.
— Вася!
Никакого ответа. Молчание.
Федька подождал и опять, громче:
— Вася!
Сорока зашевелился. Медленно, с трудом, поднял голову. Посмотрел на Федьку. Смотрел долго, широко открытыми, напряженными глазами. Вдруг улыбнулся, слабо так, чуть, и беззвучно, одними губами:
— Федька…
— Жив? — Федька кинулся к нему, обхватил за плечи, приподнял. — Вася! Жив?
Сорока не ответил. Закрыл глаза. Задышал тяжело, с хрипом. Потом, не открывая глаз:
— Федька… дай попить… а…
— Сейчас, сейчас. — Федька осторожно прислонил Сороку к стене и выбежал из сарая.
Где-то в поле еще шел бой, хлопали выстрелы, рвались гранаты, но тут, у овина, уже было тихо. Группа пленных солдат, под охраной двух конноармейцев, тесно сгрудилась у колодца. Они жались друг к другу и, косясь на охрану, виновато вздыхали.
Федька подбежал к какому-то солдату, рванул его за рукав.
— Воды!
Солдат испуганно попятился.
— Чего?
— Воды! — крикнул Федька и вдруг заплакал, громко заплакал, навзрыд. — Воды! — не своим голосом крикнул он. — Уб-бью!
Сорока малыми глотками пил студеную колодезную воду, а Федька, придерживая ему рукой голову, горячась и путаясь, говорил что-то и сам не знал что.
— Мы тебя, Вася, в больницу отвезем. Мы тебя, Вася, в самую лучшую больницу отвезем, — захлебываясь и торопясь, говорил он. — Вот увидишь, Вася. А доктору-то скажем: «Лечи! Лечи, — скажем, — коли жизнь дорога!» И вылечит. Вот увидишь, Вася.
Сорока отпил несколько глотков и лег. Он, должно быть, не слышал, что Федька ему говорил, а если и слышал, то не понимал, о чем речь.
— Он мне… — проговорил он вдруг голосом далеким и усталым, как со сна: — он мне: «Заговоришь»… А я ему: «Врешь!.. Врешь ты, — говорю, — шкура! Разве буденновца запугаешь?» — Помолчал и совсем тихо: — Не верится мне… Федька… что помру…
— Помру, помру! Сказал! Тоже! — Федька отвернулся, незаметно смахнул слезу. — Вот погоди, загоним белых — еще с тобой в Москву поедем, Вася!
Скрипнула дверь. Федька сердито оглянулся: «Кто там? Тихо!»
В дверях стоял комиссар. Постоял с минуту. Бесшумно, на цыпочках, подошел к Сороке.
— Ну, как, Василий?
Сорока открыл глаза. Посмотрел. Видимо, узнал комиссара, зашевелился, руками задвигал, хотел приподняться.
— Лежи, лежи, — сказал комиссар. — Ну, как ты, Вася?
— Ничего… — чуть слышно сказал Сорока. — Ничего… Матвей… Ива…
И не договорил — умолк. Он вдруг вытянулся, застыл. Лицо его вдруг стало суровым, строгим. А глаза — огромными, пустыми, страшными.
— Вася! — крикнул Федька. — Вася! Что ты?
Сгущались сумерки.
Над лесом стоял тяжелый закат.
И в сумерках, на закате, бойцы хоронили пулеметчика и друга, Василия Сорокина.
— Ну вот, товарищи, — сказал комиссар, — хороним Ваську, Васю, Василия Петровича Сорокина, бойца непобедимой Конной армии. Он был честный боец, Вася. Верный солдат революции. Хороший он был парень, что говорить. И вот, поди ж ты, убили, замучили. Шомполами! На испуг берут! Испугать хотят! Это кого же испугать-то? Большевиков-буденновцев? — Комиссар повернул голову в сторону леса, оттуда глухо доносился гул канонады. — Так, что ли, ваше благородие? — Он прислушался, как бы подождал ответа. Потом наклонился к Сороке, сказал просто, как живому: — Ну, Вася, прощай. Взяли бы с собой, да сам понимаешь…
Сумрачный, молчаливый, подошел к Сороке Потапов, комвзвода.
Подошел Никита.
Подошел Андрей.
Несмело, боком как-то, держа в руках мятую свою солдатскую фуражку, подошел «калмык».
— Вона как, — сказал он. — Вона что… Так… Так…
Подошел Федька.
Нагнулся к Сороке.
И стоит.
Молчит.
Только слезы текут по щекам.
Комиссар бережно взял его за плечи.
— Ну, ну! — сказал он. — Что ты, что ты!
Сгущались сумерки.
Над лесом стоял тяжелый закат.
Глава четвертая
И опять ночь. И опять лес. И тишина. И в тишине еле уловимый шорох — идет первый взвод.
Идет лесом, в обход.
Ни говора, ни шепота — идут молча. Не проскрипит тачанка — колеса обмотаны тряпьем. Не вздохнет, не фыркнет конь — на морды натянуты мешки.
Так идут.
Идут лесом.
Идут долго, всю ночь.
И всю ночь Федька крепился, не спал.
«Нельзя, — помнил он, — нельзя спать! А то, неровен случай, налетишь сонный на беляка — в капусту порубит!»
Крепился Федька, не спал.
И вдруг под утро не выдержал, сдал: голова вдруг отяжелела, упала на грудь, нос запел тоненько-тоненько, как сверчок.
Федька закрыл глаза.
И только закрыл он, Федька, глаза, как увидел дом. Белый дом стоял на берегу реки, а река была бурная, быстрая. И был просторный летний день. И были легкие облака на небе. И тянуло с поля прелым сеном. И сизый ворон вился над полем:
«Вот она какая, Кубань-то! — думает Федька. — Красивая!»
Он стоит на высоком берегу. Он видит реку и поля за рекой. И синее небо. И синюю даль.
«Красивая! — думает он. — Красивая она река!»
Федька стоит, глядит туда-сюда, Васю ищет. Он знает: тут он, Вася. На крылечке, что ли? Нет, на крылечке никого. На крылечке пусто. Значит, в доме. Федька подымается по ступенькам; их четыре; открывает дверь, кричит: «Вася!» — «Я, — отвечает голос, веселый, громкий голос. — Я, Трофимыч! Здорово!» И, переваливаясь на кривых ногах, подмигивая, ухмыляясь, через комнату к двери идет солдат, невысокий, коренастый, с красным во всю щеку рубцом. Гришка! Гришка Скобло!
— Уйди! — кричит Федька. — Уйди, гад! Убью!
— Это кто — кого! — говорит Гришка и подмигивает и смеется. — Это, брат, кто — кого!
И из карабина — бах!
— Во бабахает! — сказал Мишка. — Оглохнуть можно!
— А? — сказал Федька. — А? Что?
— Ничего, — сказал Мишка. — Вставай. Приехали.
И тотчас послышался голос комиссара:
— Приготовиться!
Было уже совсем светло. Утро. Взвод стоял в лесу. И где-то близко глухо бабахало: ба-ах!
— Приготовиться! — сказал комиссар. — Будем пробиваться с боем!
И опять: ба-ах!
— Это что? — сказал Федька.
— Батарея ихняя! — сказал Мишка. — Батарея ихняя бьет!
Батарея била по Кленцам.
Накануне, в ночь, лихим налетом станцию взяли передовые части Конной армии. Наступление они не развивали, мало их было. Но и уходить не собирались.
Белые готовили контрнаступление, — станция была узловая, вернуть ее надо было во что бы то ни стало.
И вот с раннего утра шел обстрел Кленцов. Батарея — четыре орудия — била без перерыва. Батарейцы, народ крепкий, бывалый народ, работали споро, четко. Заряд. Голос телефониста: «Уровень — 30,0! Прицел — 120!» Голос офицера, командира батареи: «Огонь!» И — бах! И — далеко — столб дыма в небо.