В этом отношении существует много различных теорий, которые я подразделяю на три группы. Во-первых, это теории, утверждающие конвенциональный характер связи произносимого предложения, стоящего в том или ином грамматическом наклонении, с намерениями говорящего или с какой-либо более общей целью. Во-вторых, это теории, анализирующие конвенциональный характер каждого предложения. В-третьих, это теории, доказывающие наличие конвенции, связывающей конкретные слова с экстенсией или интенсией. (2, с. 214)

Объект нашего поиска — это неязыковые намерения, присутствующие в высказываемых фразах, то есть их скрытые цели (это понятие можно соотнести с тем, что Остин называл перлокуционными актами — perlocutionarv acts).

<...> высказывания всегда обладают скрытой целью <...> Действие можно назвать языковым только в том случае, если для него существенно буквальное значение. Но там, где существенно значение, всегда имеется скрытая цель. Говорящий всегда нацелен на то, чтобы, скажем, дать указание, произвести впечатление, развеселить, оскорбить, убедить, предупредить, напомнить и т. д. Можно говорить даже с единственной целью утомить своих слушателей, но никогда — в надежде на то, что никто не будет пытаться уловить значение вашей речи.

Если я прав относительно того, что каждый случай использования языка характеризуется скрытой целью, то человек всегда должен стремиться достичь какого-то неязыкового эффекта, рассчитывая на соответствующую интерпретацию его слов аудиторией. (2, с. 222-223)

<...> какова должна быть роль конвенций, если они призваны осуществлять связь между неязыковыми целями высказывания предложения (то есть скрытыми целями) и буквальным значением этого предложения при его произнесении. Конвенция должна отбирать — ясным как для говорящего, так и для слушающего способом (причем эта ясность должна быть намеренной) — те случаи, в которых скрытая цель непосредственно указывает на буквальное значение. <...> (2, с. 224)

Вместе с тем критерии для определения буквального значения высказываний — теории истинности или значения высказываний для слушателя — не могут служить опорой при решении вопроса о том, достиг говорящий своих скрытых целей или нет. Не существует также никакого общего правила, согласно которому говорящий должен представлять себя обладающим какой-то дальней целью, лежащей за использованием им слов в каком-то определенном значении и с определенной силой. Конечная цель может быть, а может и не быть очевидной; она может способствовать определению слушателем буквального значения, а может и не способствовать этому. (2, с. 225-226)

Согласно Дэвиду Льюису, конвенция есть регулярность в действиях (или в действиях и убеждениях), причем включенными в эту регулярность должны быть минимум два человека. Регулярность R обладает следующими свойствами:

1. Каждый человек, включенный в R, подчиняется R.

2. Каждый человек, включенный в R. верит, что другие такж е подчиняются R.

3. Убежденность в том. что другие подчиняются R. дает остальным людям, включенным в R, достаточные основания подчиняться R.

4. Все заинтересованные стороны желают, чтобы существовала подчиненность R.

5. R не единственная возможная регулярность, отвечающая двум последним требованиям.

6. Каждый человек, включенный в R. знает свойства 15 и знает, что все остальные также их знают и т.п. (2, с. 227-22S)

На какой же предмет должна с необходимостью заключаться конвенция? Это не может быть требование, чтобы и говорящий, и слушатель, произнося одни и те же фразы, придавали бы им одно и то же значение, поскольку такое единообразие, хотя, возможно, весьма распространенное, не является обязательным для общения. Каждый говорящий может говорить на своем особом языке, но это не будет препятствовать общению, коль скоро каждый слушатель понимает того, кто говорит.

Вполне может быть, что каждому говорящему с самого начала будет свойственно говорить в уникальной, лишь ему одному присущей манере (что, безусловно, похоже на фактическое положение дел). У разных говорящих разный набор имен собственных, разный словарь и до какой степени разные значения, которые придаются словам. В некоторых случаях это снижает уровень понимания людьми друг друга, но так происходит совсем не обязательно: как интерпретаторы мы с успехом даем правильную интерпретацию словам, которые мы никогда раньше не слышали, или словам, которые мы никогда не встречали в значениях, придаваемых им говорящим.

Следовательно, общению не требуется, чтобы говорящий и слушатель подразумевали под одними и теми же словами одно и то же, в то время как конвенция предполагает единообразное со стороны по крайней мере двух людей. Тем не менее остается еще один аспект необходимого согласия: при успешном общении говорящий и слушатель должны вкладывать в слова говорящего одно и то же значение. Далее, как мы уже видели, говорящий должен иметь намерение вызвать у слушателя такую интерпретацию своих слов, какую он сам намеренно в них вкладывает, и иметь достаточно оснований считать, что слушатель справится с этой задачей. Как говорящий, так и слушатель справится с этой задачей. Как говорящий, так и слушатель должны быть уверены, что говорящий говорит именно с таким намерением и т. д.

Короче, многие из положений Льюиса выглядят обоснованными. Правда, в этом случае понятия практики и конвенции приобретают весьма размытый смысл, далеко отстоящий от обычного понятия совместной практики.

Тем не менее здесь есть возможность настаивать на том, что именно такой взаимосогласованный метод интерпретации является конвенциональной сердцевиной языкового общения. (2, с. 228-229)

Таким образом, знание языковых конвенций является практической подпоркой для интерпретации, подпоркой, без которой мы не в состоянии обойтись в реальной жизни. Однако в оптимальных условиях общения мы можем в конце концов отбросить эту подпорку, а теоретически мы могли бы обойтись без нее с самого начала.

Факт повсеместного применения радикальной интерпретации (иными словами, факт использования шаблонного метода интерпретации в качестве полезного отправного пункта в понимании нами говорящего) скрыт от нас многими вещами, и прежде всего тем, что синтаксис значительно более социален, чем семантика. Упрощенно говоря, причина этого заключается в следующем: скелетом того, что мы называем языком, является шаблон умозаключений и структур, образуемый логическими константами. Если мы вообще можем применять к говорящему общий метод интерпретации — то есть если возможно хотя бы начальное понимание говорящего на основании подобия его и нашего языков, — это может происходить только благодаря тому, что мы можем подходить к его структурообразующим механизмам как к своим собственным. Это позволяет фиксировать логическую форму его предложений и определять части речи. (2, с. 231-232)

Такое представление о процессе интерпретации позволяет увидеть проблемы приложения формальных методов к естественным языкам в новом свете. Оно помогает понять, почему с наибольшим успехом формальные методы применяются в синтаксисе: здесь, по крайней мере, есть все основания ожидать, что одна и та же модель будет работать для целого ряда говорящих. К тому же нет видимых причин, в силу которых каждый гипотетический метод интерпретации не мог бы стать формальной семантикой для того, что упрощенно можно назвать языком.

Чего мы, однако, не можем ожидать, так это формализации рассуждений, посредством которых индивид приспосабливает свои теории интерпретации к потоку новой информации. <...> (2, с. 232)

<...> Как убеждения, желания, намерения — это условия существования языка, так и язык является условием для их существования. Однако возможность приписания тому или иному существу убеждений и желаний есть условия для того, чтобы иметь с ним общие конвенции. Но если изложенные в данной статье мысли верны, конвенция не является условием существования языка. Поэтому я считаю, что философы, рассматривающие конвенцию как необходимый элемент языка, ставят все с ног на голову: на самом деле язык есть условие для выработки конвенций. (2, с. 232-233)