Несложным примером этого является хорошо известный факт, что при открытии Америки испанцами индейцы приняли незнакомых им до сих пор лошадей за больших свиней, потому что свиньи были у них домашними животными. К этому процессу мышления мы всегда прибегаем для опознания незнакомых предметов: это и есть причина, давшая начало символизму. Символизм есть не что иное, как процесс понимания путем аналогии. Кажущиеся вытесненными желания, составляющие содержание сновидения, суть волевые стремления, служащие средством выражения для бессознательного. Этот мой взгляд совпадает со взглядом Адлера, другого сторонника фрейдовской школы.

Благодаря этому различению в понимании сновидения, дальнейший анализ также получает иной характер, нежели до сих пор. Символическое значение, придаваемое половым фантазиям в позднейший период анализа, необходимо ведет не к сведению личности больного к первобытным стремлениям, а к расширению и дальнейшему развитию его психической установки, другими словами, оно обогащает и углубляет его мышление, что в итоге дает могущественнейшее орудие в борьбе человека за приспособление к жизни. Логически развивая новый ход анализа, я пришел к убеждению, что аналитик должен в положительном смысле считаться с религиозными и философскими побуждениями, т е. с так называемыми метафизическими потребностями человека. Он не должен ни в коем случае истреблять скрытые за ними движущие силы путем сведения их к первобытным половым источникам, но должен подчинять биологической цели эти психологически ценные факты. Таким образом, инстинктам возвращаются функции, от века им предназначенные.

Тем же путем, каким первобытный человек благодаря религиозным и философским символам высвободился из первобытного своего состояния, и нервнобольной может справиться со своей болезнью. Едва ли нужно говорить, что этим я вовсе не навязываю больному веру в религиозные или философские догматы — речь идет лишь о необходимости принять ту психологическую установку, которая в раннюю эпоху цивилизации характеризовалась живой верой в подобные догматы. Но эта религиозно-философская установка отнюдь не соответствует признанию догмата, ибо всякий догмат есть лишь преходящая формулировка мышления, являющаяся плодом религиозно-философской установки, и зависит от эпохи и обстоятельств, при которых он возникает. Установка же есть результат цивилизации; эта функция чрезвычайно важная биологически, ибо она способствует возникновению побуждений, вынуждающих человека к творческой работе на пользу будущим векам, а если нужно — и к жертве рода человеческого.

Таким образом, человек сознательно достигает того единства и целостности, того же доверия и той же способности к жертве, которые суть бессознательные и инстинктивные свойства диких животных. Всякое отклонение от хода развития цивилизации, всякое сведение ее к более примитивной стадии лишь превращает человека в изуродованное животное, но никогда не возвращает его к так называемой естественной человеческой норме. Многочисленные успехи и неудачи на протяжении моей аналитической практики убедили меня в несомненной правильности подобной психологической ориентации. <...> (1, с. 67-69)

Коллективное бессознательное есть часть психики, которая отрицательным образом может быть отличена от личностного бессознательного тем фактом, что в отличие от последнего оно не обязано своим существованием личному опыту и, следовательно, не является персональным приобретением. В то время как личностное бессознательное состоит в основном из некогда осознававшихся содержаний, которые исчезли из сознания, будучи забытыми или подавленными, содержания коллективного бессознательного никогда не входили в сознание. Таким образом, они никогда не были индивидуальным приобретением, но обязаны своим существованием исключительно наследственности. Если личностное бессознательное состоит по большей части из комплексов, содержание коллективного бессознательного в основном представлено архетипами. (1, с. 71)

Мой тезис, следовательно, таков: помимо нашего непосредственного сознания, которое имеет полностью личностную природу и которое, как нам кажется, является единственной эмпирически данной психикой (даже если мы присоединим в качестве приложения личностное бессознательное), существует вторая психическая система, имеющая коллективную, универсальную и безличную природу, идентичную у всех индивидов. Эго коллективное бессознательное, но наследуется. Оно состоит из предсуществующих форм, архетипов, которые лишь вторичным образом становятся осознаваемыми и которые придают определенную форму содержаниям психики. (1, с. 72)

«Самопознание» обычно путают со знанием собственной сознательной личности, своего «Я». Всякий, у кого есть сознание «Я», полагает само собой разумеющимся, будто он себя знает. Однако сознанию «Я» ведомы только его же содержания, но никак не бессознательное. Человек путает познание самого себя с тем, что в среднем известно о нем в его социальном окружении. Действительное его психическое состояние остается по большей части сокрытым. В этом отношении душа подобна телу: неспециалисту тоже очень мало известно о физиологических и анатомических структурах, хотя ими и в них он живет. Требуются специальные познания, чтобы довести до «Я» хотя бы уже известное, не говоря уж о неведомом.

То, что обычно называется «познанием себя», есть по большей части ограниченное и зависимое от социальных факторов знание о происходящем в человеческой душе. Здесь мы вновь и вновь сталкиваемся с предрассудками (мол, такого «у нас», «в нашей семье», в ближайшем либо далеком окружении не бывает); нередки также иллюзорные предположения по поводу якобы имеющихся свойств, которые, однако, служат лишь сокрытию действительного положения вещей.

Именно эта широко простирающаяся область бессознательного недостижима для критики и контроля сознания; здесь мы явно беззащитны перед лицом возможного влияния и психического заражения. Против психической заразы, как и против любых других опасностей, мы можем защищаться лишь в том случае, если осознаем, где, когда и как на нас нападают. В случае самопознания речь идет о постижении индивидуального состояния, поэтому теория дает здесь очень мало. Чем выше воздвигается притязание на всеобщую значимость, тем меньше теория отдает должное индивидуальному положению дел. Основанная на опыте теория по необходимости является статистической, то есть она говорит о какой-то идеальной середине, погашая исключения сверху и снизу, заметая их абстрактным средним. Это среднее имеет свое значение, но только в действительности оно как таковое не встречается. В теории оно, тем не менее, признается неоспоримым и фундаментальным фактом. Исключения по одну или другую сторону вообще не предстают в конечном результате, они снимают друг друга. <...> Статистический метод дает нам идеальное среднее, а не картину эмпирической действительности. Подобный метод улавливает неоспоримо существующий аспект реальности, но он может полностью исказить фактическую истину. В особенности это свойственно теориям, опирающимся па статистику. Факты действительности индивидуальны; если несколько утрировать, то можно было бы сказать, что настоящая картина действительности вообще состоит из сплошных исключений, а тем самым абсолютным принципом, господствующим в реальности, оказывается иррегулярность.

Об этом следует помнить, когда речь заходит о теории, которая должна служить руководством для самопознания. Самопознание просто невозможно в соответствии с подобными предпосылками, поскольку предметом познания тут выступает индивид — относительное исключение из правил, иррегулярность. Не всеобщее и повторяющееся, а уникальное — вот что отличает индивидуума. Его следует понимать не как повторяющуюся единицу, по как неповторимую единственность, которая в конечном счета недоступна ни для сравнения, ни для познания. Человека можно и должно описывать и статистически, иначе о нем вообще не высказать ничего всеобщего. В этих целях его можно трактовать и как сопоставимую единицу. Так появляются общезначимые антропология и психология с абстрактно-усредненным образом человека. Только из этого образа выпали все индивидуальные черты, которые важнее всего для понимания. Когда я хочу понять отдельного человека, то я должен отложить в сторону все научные познания о среднем человеке, отказаться от всякой теории, чтобы смотреть всякий раз по-новому и без предубеждений. К задаче понимания я могу приступать лишь vacua et libera mente [пустым и свободным умом (лат.). — Ред.], тогда как научное познание требует всевозможных знаний во всеобщей форме.