Я молча ответил на его поклон и, повинуясь приказу Рони, одел плащ и меч. Рони взял свои пистолеты.
– Они вам не понадобятся, – сказал маркиз, высокомерно взглянув на него.
– Да, там, куда мы идем, нет, – спокойно ответил Рони, продолжая пристегивать пистолеты. – Но на улицах темно и небезопасно.
Рамбулье засмеялся:
– Это самая плохая черта в вас, гугенотах, – сказал он. – Вы никогда не знаете, когда следует отложить всякие подозрения.
На языке у меня вертелись сотни выражений. Я вспомнил о Варфоломеевской ночи, о неистовствах французов в Антверпене и еще о многих других событиях, от которых у меня и ныне кровь стынет в жилах. Но ответ Рони оказался наиболее остроумным.
– Боюсь, что это верно, – спокойно сказал он. – С другой стороны, вы, католики (возьмите, например, покойного Гиза), страдаете обратным недостатком, доверяете иной раз слишком.
Не ответив ни слова на это едкое замечание, маркиз направился к выходу, и мы последовали за ним. В дверях к нам присоединились два вооруженных лакея, которые пошли следом за нами. Мы отправились пешком. Ночь была темная, внешний вид города невеселый. На улицах было мокро и грязно: несмотря на величайшую осторожность, мы то и дело натыкались на всякие невидимые препятствия. Перейдя памятную мне Соборную площадь, мы молча завернули на темную и узкую улицу, расположенную недалеко от реки: старые ветхие здания почти совершенно скрывали небо. Окружающая темнота и полная неизвестность цели наших странствий возбуждали во мне беспокойство и тяжелые предчувствия. Попутчики хранили упорное молчание и всячески старались скрывать свои лица от прохожих; мне оставалось подражать им. Я чувствовал, что меня уносил какой-то непреодолимый поток. Я испытывал на себе странное для моих лет действие ночи и непогоды. Два раза мы отступали в сторону, чтобы пропустить встречавшиеся нам шумные компании. Выказываемая при этом господином Рамбулье тщательная забота о том, чтобы нас не узнали, отнюдь не могла меня успокоить. Когда мы вышли, наконец, на открытое место, маркиз тихо попросил нас быть осторожными и следовать за ним вплотную. Мы выстроились в ряд и перешли через узкий бревенчатый мост; я не мог определить, протекала ли внизу вода или то была сухая канава. Мысли мои были заняты только что сделанным открытием: я понял, что темная, мрачная громада, неясно обрисовывавшаяся перед нами, с мерцавшими на большой высоте редкими огоньками, представляла из себя не что иное, как королевский замок в Блуа.
ГЛАВА XV
Злой Ирод
Все отвращение и омерзение, которое я выражал уже днем по отношению к двору Блуа, с новой силой нахлынуло на меня среди мрака и темноты. Хотя мне казалось невероятным, чтобы мы, в грязных сапогах, могли очутиться в обществе короля, тем не менее я испытывал сильное желание поскорей покончить с нашим предприятием и выбраться из этих зловещих мест. Темнота не позволяла мне видеть лица моих спутников. Когда Рони, сам, кажется, поддавшийся влиянию позднего времени и мрачного места, дернул меня за рукав, чтобы усилить мою бдительность, я заметил, что лакеи уже не следовали за нами. Мы втроем начали подниматься по высеченной в скале грубой лестнице. С помощью мерцавших кое-где огоньков я сообразил, что мы поднимались по откосу, который вел от рва к боковой стене замка. Вдруг маркиз шепотом попросил нас остановиться и тихонько постучал в какую-то деревянную дверь. Рони мог бы и не дергать меня за рукав: я вполне ясно и тягостно сознавал критическое положение, в котором мы находились, и вряд ли мог бы совершить какой-нибудь неосторожный шаг. Пока мы ждали, в моей памяти ожили кровавые воспоминания. Ведь Гиз считал себя в безопасности в этом самом здании, Колиньи получил надежнейшую охранную грамоту от тех, к кому мы, по-видимому, шли. Что если король Франции задумал примирить с собой своих католических подданных, оскорбленных убийством Гиза, путем второго убийства, – человека, столь же ненавистного католикам, как любимого их смертельными врагами на юге? Рони обладал, правда, проницательным умом; но во мне вновь проснулись опасения, когда я вспомнил, как он был молод, честолюбив и отважен.
Открывшаяся в эту минуту дверь прервала нить моих размышлений. Оттуда на нас упал слабый свет, едва озарявший ближайшие ступени. Маркиз вошел первым, за ним следовал Рони, я составлял прикрытие. Человек, стоявший у двери, вновь запер ее. Мы очутились перед очень узкой лестницей. Привратник-копьеносец, с тупым выражением лица, в серой форме, с висевшим на его алебарде небольшим фонарем, знаком попросил нас подняться. Я что-то сказал ему, но он, вместо всякого ответа, только с изумлением посмотрел на меня. Рамбулье, оглянувшись назад и увидев, что я говорю с ним, крикнул мне, что это бесполезно: привратник – швейцарец и не говорит по-французски. Это отнюдь не успокоило меня. Не лучше подействовали на меня и холодная сырость стены, к которой прикасалась моя рука, когда я ощупью пробирался наверх, и запах летучих мышей: очевидно, лестницей этой редко пользовались и она принадлежала к той части замка, которая предназначалась для мрачных и тайных деяний. Мы несколько раз спотыкались о ступени и миновали две двери, пока, наконец, Рамбулье шепотом не попросил нас остановиться и не постучал тихонько в третью дверь. Когда эта дверь отворилась, мы вошли в пустую холодную галерею, находившуюся, как видно, под самой крышей. По одной стене шли три окна; в одно из них были грубо вставлены стекла, другие же были заклеены масляной бумагой. На остальных стенах, ничем не закрытых, некрашеных, видны были голые камни и известка. Около двери, в которую мы вошли, стояла молчаливая фигура в серой форме, такая же, как внизу; фонарь стоял на полу у ее ног. У другой двери, на другом конце галереи, имевшей добрых 20 шагов в длину, стоял такой же часовой. На полу стояла пара фонарей. Войдя в комнату, Рамбулье, приложив палец ко рту, сделал нам знак остановиться. Я взглянул на Рони, он смотрел на Рамбулье. Маркиз стоял, повернувшись ко мне спиной; часовой бессмысленно смотрел в пространство. Я начал прислушиваться. На дворе шел дождь; ветер печально завывал в окнах, но к этим грустным звукам примешивался, как мне казалось, отдаленный гул голосов, музыки и смеха. И это, не знаю почему, вновь напомнило мне Гиза.
Я вздрогнул, когда Рамбулье кашлянул. Я задрожал, когда Рони переставил ногу. Молчание становилось тягостным. Только тупоумный часовой в серой форме не двигался с места и, казалось, ничего не ожидал.
Внезапно положение изменилось. Часовой, стоявший на другом конце галереи, вздрогнул и отступил шаг назад. Дверь позади него распахнулась, и на пороге ее показался человек; быстро заперев за собой дверь, он зашагал по комнате, сохраняя в своей осанке достоинство, которого не могли уничтожить его странная внешность и костюм. Он был высокого роста, на вид ему можно было дать 40 лет. На нем был кафтан из фиолетового бархата с черными крапинками, сшитый по последней моде. При себе он имел меч, но не носил воротника; на руке у него были привешены на ленте чаша и шар из слоновой кости, – странная игрушка, бывшая в большом ходу в праздном обществе. Он был несколько сухощав и недостаточно широк в плечах, но, помимо этого, я не находил в нем никаких внешних недостатков. Только взглянув ему в лицо и заметив, что оно было нарумянено, а на голове у него был небольшой тюрбан, ощутил какое-то смутное чувство отвращения. Я невольно подумал: «Из такого-то теста делаются королевские любимцы!» Однако, к моему удивлению, Рамбулье, с видом величайшего почтения, пошел ему навстречу, касаясь своей шляпой грязного пола и кланяясь чуть не до земли. Вновь пришедший ответил на его приветствие с пренебрежительной ласковостью. С улыбкой взглянув на нас, он любезно заметил:
– Вы, кажется, привели с собой друга?
– Да, сир, он здесь, – ответил маркиз, слегка отступая в сторону.
Тут только я понял, что это был не любимец, а сам король Генрих III, последний из великого дома Валуа, милостию Божией управлявшего Францией два с половиной столетия. Я смотрел на него, едва веря своим глазам. Впервые в жизни мне приходилось быть в присутствии короля! Между тем Рони, для которого он без сомнения не представлял ничего чудесного, сделал несколько шагов вперед и опустился на колено. Движением, которое, несмотря на его женственное лицо и глупый тюрбан, казалось царственным и вполне соответствующим его достоинству, король любезно поднял его словами: