– Боже сохрани! – воскликнул я, с ужасом думая о тех, кто был впереди нас, и решился со страхом в сердце спросить своего случайного собеседника, не проезжал ли по этой дороге отряд, вроде нашего.

– Да, они проехали здесь вчера вечером, незадолго до заката солнца. Лошади их были вконец измучены, да и сами люди обнаруживали признаки полного изнеможения.

Далее по словам его оказывалось, что отряд этот не вошел в город, но расположился лагерем в полверсте от него и всего за два или за три часа до нас снялся и двинулся далее, по направлению к югу.

– Так мы, может быть, успеем догнать их сегодня же?

– С вашего позволения, сударь, думаю, что вам удастся встретить их.

Пожав плечами, я пробормотал благодарность и оставил его, сознавая необходимость как можно скорее передать моим спутникам слышанное, пока и их не охватил ужас, владевший здешними жителями. Но было уже поздно. Едва я успел повернуть лошадь, как около самого стремени Мэньяна очутился один из моих людей, длинный, худой парень с торжественно печальным выражением лица. Он так красноречиво рассказывал об опасностях, которые ожидали нас на юге, что у половины слушателей лица также вытянулись и приняли скорбное выражение. Мне ничего не оставалось, как только ударом хлыста по плечам рассказчика прервать повествование.

Я приказал двинуться в путь. Мы поехали легкой рысцой: опасность бунта на время миновала. Но я знал, что она явится снова, и не раз. Наблюдая украдкой лица моих спутников и прислушиваясь к их разговорам, я видел, как страх овладевал ими, передаваясь от одного другому. Не слышно было песен, еще утром так весело оглашавших воздух: все ехали молча. Беззаботные товарищи Мэньяна, привыкшие оглашать встречных руганью и ударами и шутя перескакивать через самые глубокие рвы, ехали теперь с поникшими головами и нахмуренными бровями или же с плохо скрываемой тревогой всматривались в расстилавшийся перед нами синеватый туман, сквозь который кое-где выглядывали крыши домов, вершины холмов или зеленые верхушки тополей. Сам Мэньян, здоровенный детина, смотрел печально, утратив свой забубённый вид. Только трое сохраняли хладнокровие – Ажан, словно ничего не слыхавший, Симон, словно ничего не боявшийся, да Фаншетта, которая искала в тумане только один предмет – свою госпожу.

Мы нашли ворота города отпертыми. Это обстоятельство, не предвещавшие ничего доброго, подействовало на моих спутников удручающим образом. Как только мы вступили в город, подковы наших коней гулко застучали по каменной мостовой; и звук этот многократным эхом прокатился по пустым домам, в которых не было ни малейшего признака живых людей. Прямо перед нами шла главная улица, залитая солнечным светом, что еще более усиливало тяжелое впечатление от царившей здесь пустынности. Лишь кое-где попадались бродячие собаки да оборванцы, которые или бежали, испуганные нашим неожиданным появлением, или стояли и молча таращили на нас глаза. Вдали слышны были громкие звуки набата и доносились женские крики и плач. Пустые улицы, погруженные в мертвое молчание, черные кресты на воротах и дверях большинства домов, испуганные лица, выглядывавшие кое-где из окон, – все это навело на моих спутников такой ужас, что они позабыли всякое послушание и, хлеща коней, старались перегнать друг дружку, отчего, особенно в узких местах, происходила давка. Сначала все ехали шагом, затем мало-помалу шаг сменился рысцой, рысца перешла в легкий галоп. Ворота гостиницы были отворены и, казалось, приглашали нас войти; но никто и не подумал не только остановиться, но и обернуться. Повинуясь какому-то всеобщему толчку, мы неудержимо стремились вперед по пустым улицам, словно враги гнались за нами по пятам, и вздохнули свободно только тогда, когда совсем уже выбрались за город.

Даже теперь, вспоминая об этих минутах, я не стыжусь нашего бегства: весь мой отряд был невменяем; с людьми нельзя было ничего поделать, как бывает всегда даже с великолепными отрядами, когда их охватит внезапная оторопь. Да и что бы я мог сделать в городе, где зараза была, вероятно, еще сильней, а все гостиницы пустовали? В большинстве городов перед воротами имеется гостиница для проезжих всадников и для не желающих платить городского сбора. Шатору не представлял исключения из этого правила. На расстоянии полумили от городской стены нам снова пришлось остановиться перед небольшим лагерем, раскинутым около домика, стоявшего поодаль от дороги. Уже по первым звукам музыки и нестройному пению, доносившемуся из лагеря, мы могли догадаться, что здесь собрались буяны, бесшабашные удальцы, стремящиеся найти забвение всех бед в разгуле, как бывает в осажденном городе, когда жители предаются дикому веселью, стараясь забыть о близкой, неминуемой опасности. Наше внезапное появление положило конец этому буйству. Несколько мужчин, полупьяные, в самом беспорядочном виде, с растрепанными волосами и распухшими лицами, перебраниваясь между собой и громко икая, кричали нам, приглашая присоединиться к ним; другие же ругались, упрекая нас за то, что мы напомнили им ужасную действительность, которую они старались всячески заглушить. Я грубо обругал их и приказал своим людям двигаться вперед, пригрозив раздавить тех, кто станет на нашей дороге. Так мы проехали еще четверть мили и остановились под тенью развесистого многолетнего дуба. Боясь покинуть свой отряд даже на короткое время, чтобы часть моих молодцов не удрала в трактир, а другие и вовсе не сбежали, я просил Ажана снова вернуться с Симоном и Мэньяном и привезти еды для нас и корма для лошадей. Это поручение было выполнено с полным успехом, хотя им и пришлось выдержать горячую схватку, в которой Мэньян лихо постоял за себя. Напоив коней у ближайшего источника, мы решили отдохнуть часа два. Впрочем, Ажан и я провели большую часть этого времени, расхаживая взад и вперед в мрачном молчании, погруженные каждый в свои думы. Затем, все же немного отдохнув и приободрившись, мы снова пустились в путь.

Но оторопь проходит не так-то легко, да и вообще труднее всего победить страх перед невидимой бедой. Все мои опасения, которые улеглись было после утоления мучивших нас голода и жажды, снова возвратились с удесятеренной силой. Мои спутники подозрительно переглядывались друг с другом и тревожно посматривали на стлавшийся перед ними туман, за которым на некотором расстоянии ничего нельзя было различить. Они жаловались на жару, которая действительно была совершенно не по времени. Иногда, впрочем, они заговаривали и о других вещах. Около нас вдруг появился какой-то человек и побежал за нами, прося милостыни и крича страшным голосом, что у него умерли жена и четверо детей и ему не на что их похоронить. Несколько дальше мы наткнулись на труп женщины с ребенком у груди, лежавший у самого колодца, заражая воду: несчастная очевидно хотела напиться из колодца, да тут и умерла. Еще дальше, в буковой роще около Лотье, мы нашли даму, которая так и жила в своей карете, имея при себе, в качестве свиты, лишь двух полумертвых от страха женщин. Муж ее, как она сказала мне, был в Париже; половина слуг перемерли, другие – разбежались. Несмотря на это, она сохраняла присутствие духа и обычную вежливость. Выслушав спокойно мои извинения в том, что я принужден покинуть ее в столь печальном положении, она ясно рассказала мне, что Брюль с своими спутниками проезжал здесь несколько часов тому назад. Я и сейчас вспоминаю с восхищением и грустью, как она спокойно глядела нам вслед, когда мы во всю прыть пустились вперед, сопровождаемые жалобными криками ее служанок. Как я узнал потом, эта дама заболела чумой там, в буковой роще, и умерла в ту же ночь, вместе с обеими своими служанками.

Эти известия заставили нас стремглав лететь вперед, не жалея лошадей, в надежде, что нам удастся настичь Брюля до ночи, когда пленницы его подверглись бы новым невзгодам и опасностям. Но страх моих спутников, усилившийся от печальных картин и зловещих звуков, доносившихся к нам издали, являлся крупной помехой. На время, правда, под влиянием минутного возбуждения, они пришпорили коней и смело помчались вперед, словно готовые на все; но возбуждение это скоро исчезло, и все поехали шагом, молча понурив головы. Следы разорения на каждом шагу и царившая кругом мертвая тишина, не нарушаемая даже пением птиц, заставляли сжиматься сердца от недоброго предчувствия. Лицо Мэньяна потеряло свой румянец; голос его утратил прежнюю звучность. Остальные, вздрагивая, словно от укуса пчелы, оглядывались назад и готовы были пуститься в бегство при малейшей тревоге. Заметив эти тревожные признаки и не будучи уверен даже в Мэньяне, я стал в задний ряд и ехал с суровым выражением лица, держа наготове заряженный пистолет. Меня немало тревожило и то, что Ажан, по-видимому, ни о чем не думал, кроме исхода нашего дела. Он ехал с тем же мрачным выражением лица, которое не оставляло его с отъезда. Он ни меня ни о чем не спрашивал, и сам не обнаруживал желания говорить. Казалось, с ним произошла полная и таинственная перемена, которую я мог приписать только одному обстоятельству. Вообще присутствие его оказывалось для меня скорее помехой, чем помощью. И, припоминая всю нашу короткую дружбу, которая только что была для меня источником великого наслаждения, как всякая дружба молодого человека для старика, я невольно задавал себе вопрос: уж не возникло ли между нами соперничества?