Когда я повернулся, чтоб посмотреть, кто меня поддерживает… о, мне теперь снится это!.. Волосы девушки падали мне на лоб; ее рука подавала мне питье; на лицо мое капали ее слезы, которых она и не думала скрывать. У меня хватило бы еще сил ее оттолкнуть: она была такая слабенькая, маленькая. Но боли возобновились, я зарыдал и снова потерял сознание.
Мне рассказывали потом, что более месяца я был между жизнью и смертью, то метался в жару, то обливался холодным потом. Если б не самый тщательный уход, который не ослабевал ни на минуту, несмотря на самую заразную болезнь, я сто раз мог бы умереть, как ежедневно умирали сотни людей вокруг меня. Прежде всего меня унесли из этого дома, где я неминуемо погиб бы: настолько он был пропитан чумным ядом. Меня положили в лесу, под навесом из сучьев, искусно защищенным с наветренной стороны множеством плащей и попон. Здесь, конечно, я подвергался опасности простудиться от сырости; зато свежий воздух разгонял тоску и мозговую горячку. Когда у меня появились первые проблески сознания, в душу мне прокралась радость света, свежей зелени, весеннего леса. Блеск солнца, достигавший моих слезливых глаз, смягчался, проходя сквозь густую веселую листву.
Когда глаза мои уставали от света, я уходил в тень и ложился на пестрый цветочный ковер. А когда лихорадка покинула меня, когда я стал отличать утро от вечера, мужчину от женщины, первые звуки, которые я услышал, было пение и воркование птичек…
Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня. Франсуа и трое людей, оставленных Мэньяном для нашей охраны, расположились в какой-то лачуге неподалеку от нас. Сам же Мэньян, пробыв с неделю возле меня, вынужден был вернуться к своему господину: с тех пор о нем не было никаких известий. Благодаря тому, что я был вовремя перенесен в лес, никто из нашего отряда не захворал; а когда я был в состоянии встать, сила заразы значительно уменьшилась: бояться уже было нечего. У меня не хватило бы слов описать, как хорошо, спокойно жилось нам в лесу и какой глубокий след это время оставило в моей душе, знавшей вообще так мало радостей. Силы мои с каждым днем прибывали: я еле возраставшим аппетитом. Просыпаясь утром, я слушал пение птиц и вдыхал благоуханье цветов. Целые дни я проводил в лесу, лежа то в тени, то на солнышке. Я прислушивался к смеху и щебетанию женщин, забывал обо всем на свете. Мы жили точно не на этом свете, а в раю.
Вскоре я обратил внимание на то, что Франсуа и мадам Брюль сблизились и что он старался доставить ей все удобства, доступные по тому времени года. Благодаря этому, мадемуазель часто оставалась со мной. И мое расположение к ней перешло бы в настоящую страсть, если бы только, узнав ее ближе, я не проникся к ней таким благоговением, какое разве что в самой ранней юности влюбленные испытывают к предмету своего обожания.
По мере моего выздоровления любовь моя становилась все сильнее. Присутствие ее сделалось для меня столь необходимым, что если она отлучалась на час, мной уже овладевала тоска. А она стала избегать меня: ее прогулки в лесу становились все продолжительнее. Постепенно я дошел до такого состояния, что от меня не осталось бы и того, что уцелело от лихорадки. Случись это со мной в свете, я примирился бы и страдал бы молча. Но здесь, на лоне природы, мы казались более равными друг другу. Она была одета немногим лучше маркитантки. Жизнь в лесу и добровольные обязанности сиделки наложили на нее особый отпечаток и разгоняли мысли о ее положении и богатстве: они посещали меня только по ночам.
В один прекрасный день, когда она не возвращалась долее обыкновенного, я собрался с духом и пошел ей навстречу к ручейку, протекавшему неподалеку от нашего жилища. Я отыскал местечко, где были положены три камня для переправы, и уселся здесь, предварительно убрав камни, чтобы заставить ее обратиться ко мне за помощью. Вскоре показалась и мадемуазель среди подлеска. Она шла, опустив голову в землю, погруженная в легкую задумчивость. Я повернулся спиной к ручейку, делая вид, что занят чем-то. Она, конечно, уже давно заметила меня, но не показывала виду, пока не подошла к берегу и не увидала, что камней нет. Тогда – догадалась она или нет – она несколько раз назвала меня по имени. Я не сразу откликнулся, частью чтобы подразнить ее, как это в обычае у влюбленных, частью потому, что мне было приятно слышать, как она произносила мое имя.
Когда, наконец, я обернулся и увидал, как она стояла, болтая ножкой в воде, я закричал с поддельной тревогой и яростно бросился к ней, не обращая внимания на ворчанье и надменность, слышавшиеся в ее голосе.
– Все камни на вашей стороне! – воскликнула она повелительно. – Кто взял их отсюда?
Я оглянулся, не отвечая и делая вид, что ищу камни, между тем как она продолжала стоять, следя за мной и нервно топая ножкой. Несмотря на ее нетерпение, я положил последним тот камень, который был ближе к ней, чтобы она не могла перейти без моей помощи. Но она так быстро перебралась через ручей, что рука ее всего одно мгновенье оставалась в моей. Впрочем, когда я затем хотел удержать ее, она не противилась. Она покраснела еще больше и стояла возле меня, опустив глаза в землю, поникнув всем телом.
– Мадемуазель! – сказал я наконец серьезным тоном, собрав все свои силы. – Знаете, что напоминает мне этот ручей и эти камни?
Она покачала головой, но ничего не ответила.
– Они напоминают мне, – продолжал я тихо, – о той пропасти, которая разделяла нас, когда я в первый раз увидел вас в Сен-Жане, и… разделяет еще и теперь.
– Какая пропасть? – пробормотала она, опять опуская глаза и продолжая болтать ножкой в траве. – Вы говорите загадками, сударь.
– Вы прекрасно понимаете меня, мадемуазель. Вы молоды и прекрасны, а я стар или почти стар, глуп и скучен. Вы богаты и приняты при дворе, я – простой солдат, неизбалованный судьбою. Что вы подумали обо мне, когда в первый раз увидели меня в Сен-Жане? А когда я прибыл в Рони? Вот, – продолжал я горячо, – та пропасть, которая разделяет нас! И я знаю только одно средство перешагнуть через нее.
Она молча продолжала смотреть в сторону, играя сорванным цветком шиповника.
– Это средство, – сказал я, напрасно прождав ее ответа, – любовь. Несколько месяцев тому назад без всякого повода я полюбил вас. Я любил вас без всякой надежды на взаимность, помимо своей воли и желания. Я счел бы себя сумасшедшим, если бы тогда же сказал вам об этом. Но теперь, когда я обязан вам жизнью, когда я в лихорадке пил из ваших рук, днем и ночью видел вас у своего изголовья; когда в дни горя и тревоги я познал в вас доброту и нежность моей матери; когда не быть с вами стало для меня жестоким горем; а единственной радостью – видеть вас, – неужели же теперь вы скажете, что с моей стороны слишком смело надеяться, что найдется мостик через эту пропасть?
Я остановился, чтоб перевести дыхание, и увидал, что она вся дрожит.
– Вы говорите, что есть мостик? – пробормотала она.
– Да! – ответил я хриплым голосом, тщетно стараясь заглянуть ей в глаза: она смотрела в сторону.
– Да, но не одна ваша любовь, – сказала она почти шепотом. – Ваша, да, но и… моя. Вы много говорили об одной и ничего о другой. В этом вы неправы; я ведь все еще горда. Я не перейду вашей пропасти из-за какой-то вашей любви.
– Ах! – воскликнул я в отчаянии.
– Но, – продолжала она, взглянув на меня так, что я сразу все понял. – Но я готова перейти пропасть, потому что люблю вас, – перейти раз навсегда, и жить по ту сторону всю свою жизнь… если мне можно жить с вами.
Я упал перед ней на колени, покрывая поцелуями ее руки в порыве радости и благодарности. Она потихоньку отняла их у меня.
– Если хотите, сударь, поцелуйте меня в губы. Если же вы не захотите, никто в мире не поцелует их.
После этого объяснения мы, понятно, уж ежедневно гуляли по лесу; и по мере того, как мои силы восстанавливались, наши прогулки становились все продолжительнее. Мы наслаждались все время – с раннего утра, когда я приносил букет цветов моей милой, до позднего вечера, когда Фаншетта отрывала ее от меня. Часы летели, полные тысячи прелестей – любви, солнышка, журчащих ручьев, зеленых лужаек, где мы сидел вместе под душистыми липами, болтая обо всем, что приходило в голову, в особенности же о том, что нам когда-либо думалось друг о друге. Иногда, при закате солнца, мы говорили о моей матери. Раз – это было при солнце, когда вокруг жужжали пчелки, а кровь кипела в моих жилах, – я заговорил о моем дальнем родственнике, Рогане. Но мадемуазель и слышать о нем не хотела, шепча мне на ухо: