Я слышу разговоры об этом и о многом другом. Завожу новые знакомства. Пока что назову двоих: Исаака и Замара. Исаак — иудей, родом из Александрии. Он следует с нами в качестве наблюдателя от Птолемея Филопатора. Ганнибал не очень доволен тем, что Исаак иудей. Ему кажется, что Исаак недостаточно влиятелен и что, прислав именно его, Филопатор придаёт подчёркнуто малое значение Ганнибалову предприятию.

Замар учит нас латыни. Он ещё с Нового Карфагена занимается с нами, небольшой группой добровольцев.

С Исааком мы подружились после переправы через Ибер. Его имя значит что-то вроде «тот, кто смеётся», и Исаак действительно смеётся, но смех его отягощён печалью. Телом и душой он грек, если не сказать афинянин. Не успел я вывести эти слова, как мне вспомнился наш первый разговор. Мы и после часто обсуждали с Исааком языковые вопросы, однако в ту, первую, беседу речь у нас зашла как раз о словах «тело» (сома) и «душа» (психе́). Исаак указал на то, что Гомер всего в двух случаях использует эти слова: «психе», когда душа покидает тело через рот, чтобы постучаться в ворота Аида. Он привёл несколько примеров, в частности из девятой песни:

Душу ж назад возвратить невозможно; души не стяжаешь,
Вновь не уловишь её, как однажды из уст улетела[71].

В отношении тела он тоже процитировал несколько примеров. Помню, там было одно замечательное место, вот это:

Пал наш Патрокл! и уже загорелася битва за тело;
Он уже наг; совлёк всё оружие Гектор могучий!

Заковыристая проблема отношений между душой и телом — которая сейчас актуальна для эллинизма — совершенно не затрагивается Гомером, что свидетельствует о его явном простодушии.

   — Я много размышлял над этим, — говорит Исаак. — Само собой разумеется, я расспрашивал и александрийских учёных филологов, особенно одного, специалиста по «Илиаде». Ответы я получил весьма разнообразные. Учёного, который пользуется моим наибольшим уважением, зовут Каллиграфом.

   — Ты говоришь очень интересные и достойные размышления вещи, — только и мог сказать я.

Впоследствии я нередко думал о проблеме, которую столь скромно и не требуя подтверждения своего мнения, изложил мне Исаак.

Ганнибал охвачен спешкой. Ему приходится подгонять свои полки. «Больше, чем вперёд, воины!» — как выразился один из младших начальников. И тем не менее Главнокомандующий заказывает волчицу. Её косой взгляд жёг не хуже расплавленного золота. Взгляд этот пронзил меня болью.

Время мчится, словно низвергающийся с утёса ручей. Со мной происходят разные перемены — и желательные и нежелательные. Panta rhei, всё течёт — этот Гераклитов закон только злит меня[72]. Поэт во мне стремится продлить каждое мгновение до бесконечности, придать ему некую определённость. Только таким образом я сумею выполнить своё предназначение. Неудивительно поэтому, что меня тянет вмешаться в этот процесс низвергающихся изменений, наполнить поющие уста одним благословенным мгновением, прочувствовать его чистоту и свежесть и сохранить во всей его незабываемости. «Сохранить во всей его незабываемости», — с болью и гневом пою я. Притом, что иногда мне это как будто удаётся (ибо тогда на меня снисходит дарующее благолепие спокойствие, ничем не нарушаемое ощущение полноты), я, к своему ужасу, замечаю, что моя возвышенная безмятежность сугубо поверхностна. Будучи вкраплён в гигантский человеческий оползень, я должен по необходимости нестись имеете со всей этой массой.

«Ганнибал! — рвётся из меня немой крик. — Что ты задумал? Я не могу избежать участия в твоих планах».

Ганнибал деятелен круглые сутки. Так было с самого начала. Он может заснуть когда угодно и где угодно. Точно птица на ветке. Точно ящерица в расселине. Точно сторожевой пёс на земле. Только прикорнул — и уже вскакивает, отдохнувший. Ни одному человеку не требуется так мало сна, как ему. Настроение его волнообразно и непредсказуемо, характер твёрдый, а воля, вроде наконечника у стрелы, неизменно направлена вперёд и вверх. Ганнибал смеётся и шутит в самые неожиданные моменты. Взять, например, тот раз, когда он устроил себе сиесту в чистом поле. Накрыв голову плащом, он рухнул на землю. Ох, как тут забегали его ребята! Быстренько ставить палатку и навес от солнца! Ганнибал выглянул из-под плаща и поинтересовался, что за шум. Подумать только, ребята хотят устроить ему тень! Спать пора, уснул бычок... однако лечь на бочок он должен непременно в тени.

— Я не нанимал в своё войско тень! — кричит Ганнибал. — Ослов я навербовал массу, но без теней.

Тут только вспомнили мы старинную историю о том, как владелец осла поспорил с купцом. Шли эти двое по безлесной степи и были в полном ладу, пока солнце стояло невысоко. Когда же оно принялось печь как следует, дело обернулось иначе. Купец захотел воспользоваться тенью от осла и, скорчившись, улёгся в ней — там было чуточку прохладнее, чем на солнцепёке. А владелец осла остался потеть на жаре. Стал он по мере своего разумения кумекать, как ему быть. И придумал. Прежде всего он стреножил осла, чтобы тот стоял смирно. Затем пригляделся к его тени. Смерил её взглядом. Понял, что двоим в ней не уместиться. И тогда уже сказал: «Вылезай из тени моего осла! Осла ты, может, и нанял, но тень я внаём не сдавал».

Ганнибал завернулся в плащ и погрузился в глубокий сон. А ведь за секунду до этого хохотал во всё горло.

В глубине души я весьма строг со своим господином. Орлу невдомёк, что живёт во мне и, можно сказать, снедает меня. Он не видит, на какой риск я иду ради него. Я заучиваю про себя симметрии своего эпоса, о чём Ганнибал даже не подозревает. Я начинаю снова и снова. Моей бедной головушке редко выдаётся покойная минута. Я то и дело обгоняю продвигающуюся колонну и, паря, зависаю над головами тех, чьей судьбе я, возможно, уделю строку, а то и целую строфу. Я никому не рассказываю о своих полётах. А у Главнокомандующего прошу только одного: дозволения узнать, кто он такой. Познакомиться не с тем, кого он намеренно мне показывает, а с подлинным Ганнибалом. Чтобы речь потекла сама собой, мне нужно видеть его как нечто конкретное, определённое; если он представляет собой загадку, мне надо знать имя этой загадки, дабы с помощью языка изобразить его загадочным.

Что в Ганнибале уживается сразу множество людей, я уже догадался. Ведь чтобы внушать уважение начальнику каждого отряда, нужно показывать себя с разных сторон. Чтобы завораживать целое войско, требуется неординарное чувство собственного достоинства. При самых неожиданных поворотах событий Главнокомандующий должен демонстрировать твёрдость и способность отдавать разумные приказания. Конечно, я изо всех сил стремлюсь понять его. Я не только строг к Ганнибалу. Я распространяю на него свою улыбку. Моё восхищение им должно ласкать, как прикосновение лёгкого крыла. Надежда, которую я питаю как на его, так и на свой счёт, греет не хуже летнего солнца; мне нужно куда-то скрыться, невозможно часами стоять под палящим зноем надежды. С другой стороны, я не упускаю из виду и присущие великому человеку детскость, игривость. Кое-каким пустякам я не даю кануть в Лету. Я примеряю, не найдётся ли и им местечко в моём непрестанном сочинительстве.

Что я, например, услышал сегодня? Карфагенскому военачальнику, который вгрызается зубами в грушу, но тут же выплёвывает её, Ганнибал говорит:

— Лишь в Пунии пунийский плод отыщешь ты.

Годится ли это для моего эпоса? Сомневаюсь. Скорее для шлягера. Эпику пристало очень чутко относиться к словам и пробовать на зуб и их форму, и содержание, то бишь сердцевину.