* * *

Он и в самом деле вздрогнул – вдруг послышался отчаянный девичий крик. Оглянулся всполошенно – нет, кругом гробовая, воистину гробовая тишина последнего прощания. Но бессвязный, нечленораздельный вопль продолжал звучать в ушах.

Что это? Может быть, Марфина светлая душенька, которая еще сорок дней после смерти продолжает витать поблизости, прощается со своим несчастным телом, которое через малое время будет опущено в могилу? И слышит этот крик только он, потому что душа его удивительно близка была с душою Марфы, только с Анастасией ощущал он прежде такую особенную неразрывность, чаял, нашел наконец вторую Анастасию в Марфе, но нет – утратил так скоро… Да что же это деется на белом свете, почему так немилостива стала к нему судьба, почему бьет вдребезги его мечты – раз за разом, раз за разом?!

Сначала Анастасия. Потом Юлиания. Теперь вот эта девочка…

Тогда, с Юлианией, дознаться до правды было очень трудно. А найти погубителя Марфы будет проще. Главное – не дать Малюте, который тоже вне себя от горя и злобы, сразу начать жечь и кромсать направо и налево, выбивая из людей признания в том, чего они не затевали и даже не замышляли чего. Сначала надо подумать, подумать хорошенько… Марфу извел тот, кому ее возвышение было хуже лютой смерти. Первыми полезли в голову родственники отставленных на смотринах девиц, особенно Булат Арцыбашев. Вдруг это ему вздумалось искать убылой сестриной чести, отомстив счастливой сопернице Зиновии? Арцыбашева Малюта первого и прижал к ногтю, чуть стало ясно, что дела Марфины идут к концу. Запытал, само собой разумеется, до смерти, а толку – чуть.

Потом государь от сына Ивана узнал, что жизнь его с Евдокией Сабуровой не заладилась с первого дня, что участь царевны ее никак не устраивала. Она страстно желала быть царицею, ненавидела Марфу, жаждала отомстить ей, что перешла дорогу к престолу. Не стесняясь говорила об этом направо и налево, даже молодому мужу. Вот дурища, а? Станет, ведь станет она непременно царицею, надо только подождать, пока Иван на престол взойдет!

Хотя нет, никем она уже не станет. Через месяц после свадьбы надоевшая всем хуже горькой редьки Евдокия отправилась в монастырь, по дорожке, проторенной ее родственницей Соломонией. Сын Иван был просто счастлив избавиться от нее и предполагал вскоре устроить другие смотрины. Малюта не упустил случая поискать лиходеев и среди ее родни, но Сабуровы даже на пороге смерти клялись и божились, что ни сном ни духом не повинны в гибели царской невесты.

Но только сейчас, на отпевании Марфы, Ивану Васильевичу вдруг пришло в голову, что убийство могло быть местью не ей, невинной страдалице, а ему самому!

За что?

М-да… Тот еще вопрос. Уж кто спрашивал бы!

Нет, все-таки – за что именно? Поймешь это – и откроешь, кто совершил злодеяние.

Надо думать, думать, соображать, искать поскорее, ведь не знать ему покоя, пока не выяснится, кто был на сей раз орудием судьбы, кто извел белую голубку. Воистину – налетел злодей коршуном, оставил от птички одни только перышки.

Эта картина – огромная хищная птица бьет загнутым клювом малую птаху – вдруг настолько ясно вырисовалась в воображении, что Иван Васильевич невольно вскинул голову и поглядел под купол, куда возносились тихие прощальные песнопения, словно клубы ладана. Нет там никаких птиц, конечно…

Опуская глаза, невольно покосился на скорбный профиль бывшего шурина, стоявшего неподалеку, в который раз отметив его сходство с хищной птицей – ловчим соколом. Раньше в покоях Кученей хранилось чучело ее любимого белого кречета, так всякий раз, видя его, Иван Васильевич не мог удержаться и не сказать: «Нос точь-в-точь как у Салтанкула!» После смерти сестры Салтанкул забрал кречета себе – на память…

Смерть его сестры! Заподозрил Темрюкович тогда что-то? Нет, он был слишком занят своей свадьбой с дочерью Федорова-Челяднина, а потом всецело поглощен тем, чтобы уйти живым от государевой опалы. Не знал он, что, только опасаясь измены Темрюка Айдаровича с его черкесами, которые после смерти своей царицы грозились уйти к Девлет-Гирею, отпустил государь живым шурина. А понял ли Салтанкул, за что последовала та опала? Понял ли, что царь все знал об опасных, порочащих его честь игрищах, которые затеяли Салтанкул и Кученей, когда телом царицыным торговали направо и налево. Да ладно бы уж торговали, мрачно усмехнулся Иван Васильевич, а то ведь даром давали всякому встречному-поперечному, кто только был желанен злоебучей Марье Темрюковне. Всего-то и выторговал для себя Салтанкул жену, а вот счастья не получил… Да, счастья не купишь, не удержишь в руках, в тереме не запрешь, в сундук не запечатаешь – уж кто-кто, а Иван Васильевич знал это теперь лучше всякого другого.

Он смахнул слезу согнутым пальцем, царапнув по коже перстнем, на миг зажмурился от боли, и перед взором снова возникла картина: ловчий кречет Салтанкул когтит белую голубку, а лицо у нее – Марфенькино, такое нежное, доверчивое, как тогда, на смотринах, когда услышала, что стала избранницей царя.

А что… что, если Салтанкул каким-то образом проведал, что Кученей не просто так умерла от больного сердца, но была отравлена? Достоверно узнать это он не мог, ибо замешаны в деле были только двое – сам царь и его лекарь, но Иван Васильевич мог ручаться головой как за себя, так и за Бомелия. Ну и что, Салтанкул не знал точно? В таких делах знание – это уже потом, как бы для порядка, а начинается все с неясной догадки, которая ядовитее любого яда, которая разъедает душу, словно кислота. Ты терпишь, ты гонишь прочь докучливые мысли. Но постепенно уже не можешь противиться мучениям, не можешь больше уверять себя: «Нет, быть такого не может!» Ты даешь волю смутному подозрению и допускаешь: «А что, если?..» И после этого вдруг все концы сходятся с концами, подозрение превращается в уверенность, и ты стоишь, оглохнув и ослепнув, перед злорадным лицом правды, и трусливо думаешь: «Лучше бы я этого не знал!» Но обратной дороги уже нет – теперь остается только карать виновных без всякой жалости и без оглядки на прошлое.

Так было после смерти Юлиании… Ничего не знал Иван Васильевич доподлинно, и не было у него оснований не верить словам Басмановых, которые велеречиво живописали, как безумная старуха, инокиня Феофилакта, проведала о страшной участи сына и его семейства, поняла, что ждет ее, и хитро ушла на тот свет от казни, прихватив с собою безвинную и непорочную инокиню Александру.

Сначала его оглушило горе, сбило с ног очередное крушение надежд. Потом вдруг мелькнула вкрадчивая и коварная мыслишка: а ведь это непохоже на его тетку – такая трусость. Отродясь не бегала от него неугомонная княгиня Ефросинья – поздно было и начинать! Уж она не упустила бы этого удовольствия: предстать пред ненавистным племянником и громогласно обвинить его в убийстве Старицких. Она еще и глаза ему попыталась бы выцарапать! Не стоило также забывать, что тетушка, и прежде богомольная, провела шесть лет жизни в монастыре. Если даже безвольный Владимир Андреевич отказывался пить яд, чтобы не совершить греха самоубийства, то для его матери-инокини это было вовсе невозможным делом. Она бы сама себя на дыбу подвесила, истово вытерпела бы пытки и мучения, а потом самую лютую казнь, только бы не лишить души вечного блаженства.

Это первое. Ну а второе… Иван Васильевич за все эти долгие годы никогда не оставлял смиренную инокиню Александру своим тайным попечением, постоянно получал сперва из Новодевичьего, потом из Горицкого монастыря известия о ее жизни. В одном из таких тайных донесений содержались сведения о том, как сестра Феофилакта вдруг захворала, жестоко простудившись, и непременно отдала бы душу Богу, когда б не выходила ее самоотверженно, не спавши, не евши, сестра Александра, после чего обе они сделались неразлучны, и Феофилакта полюбила свою спасительницу как родную дочь.

Полюбила как родную дочь! И жестоко убила?!

После этого государь отправил сына в Горицкий монастырь с весьма неопределенным указанием: разведать и разнюхать все, что можно, о событиях той сентябрьской ночи. О подозрениях своих, сделавших жизнь невыносимой, Иван Васильевич царевичу не сказал, прекрасно понимая, как легко навязать ему свою точку зрения и невольно исказить истину. Ему же нужна была именно голая правда.