Иван уехал тайно – для всех иных-прочих он двинулся на богомолье в Троице-Сергиеву обитель. Тайно и вернулся, причем довольно быстро, государь даже решил, что съездил парень впустую, – но стоило только взглянуть на усталое лицо сына, на котором застыло выражение печали и страха, как Иван Васильевич сразу понял: все его самые нелепые подозрения оказались правдивы. Сыну было жутко от того, что придется открыть отцу глаза на предательство и злоумышление двух самых близких и дорогих ему людей, верных товарищей, однако Иван Васильевич принял правду стойко, потому что уже знал ее.

С делом своим Иван справился блестяще. Он досконально опросил всех монахинь, душу из них вынул своими неотвязными вопросами, но добился-таки обмолвки невзначай, что видели той ночью обоих гостей бродившими вокруг отведенного им дома. Не спалось им, значит. Ну, не спалось и не спалось, само по себе это еще не преступление. Но зацепка!

Следующей зацепкой была такая же нечаянная обмолвка о том, что, когда выносили из домика уже закоченевшие трупы (прошла ночь и половина дня, пока отсутствия благочестивых сестер хватились), у обеих женщин бессильно свисали головы.

Тут Иван насторожился еще больше. Так уж вышло, что трупов он, несмотря на юные года, навидался – другому на целую жизнь хватит! Глаз у него был въедливый, и молодой царевич сразу смекнул: не должна бы у окоченелого тела свисать голова. Не должна… если только шея не была сломана.

Ну а третье доказательство было той самой соломинкой, которая, по расхожей премудрости, сломала спину верблюда. Обмывавшая мертвые тела сестра видела на груди Александры глубокую кровавую царапину и синяк, но, по невинности своей, а может, по глупости, сочла, что бедняжка сама себя так жестоко повредила.

Связав эти концы в один узелок, испытывая попеременно восторг от собственной удачи и ужас от того, что отца обманули самые близкие люди, царевич воротился домой. И в награду ему было поручено расследовать дело о новгородской измене, результатом чего стала смерть Афанасия Вяземского от сердечного припадка во время пытки, гибель обоих Басмановых и казнь печатника Висковатого, казначея Фуникова-Курцева и многих иных-прочих на Поганой луже 25 июля 1570 года.

После того как Ивану Васильевичу донесли, что хитрец Афоня, старинный приятель, ускользнул от вытесанного для него кола на тот свет, он решил не тянуть с расправой над Басмановыми и самолично явился в гости к веселому, деловитому Малюте. Долго глядел на два потерявших человеческий облик существа, пытаясь определить, где Алексей Данилыч, порешивший княгиню Ефросинью, а где Федька, убивец Юлиании (разумеется, пытанные уже во всем признались, и не раз!), потом ткнул наугад пальцем:

– Ты – Федор, что ли?

– Ми-и-ло-шти-ивеш… – неразборчиво взвыло существо окровавленным, шамкающим ртом (зубы у него давно уже были выбиты) и небось рухнуло бы на колени, когда бы они уже не были загодя перебиты предусмотрительным Малютою, поэтому всех, от царя до псаря, Басмановы встречали одинаково коленопреклоненно.

– Он самый, – подтвердил Малюта, с особенным, заботливым, чуть ли не отеческим выражением глядя на своих питомцев. – Он и есть Федька, угадал ты, батюшка.

– Хорошо… – протянул Иван Васильевич миролюбиво. – А скажи ты мне, Федька, хочешь ли ты жить?

Убийца Юлиании пустил изо рта кровавые пузыри отчаянной надежды, которая, как известно, умирает в человеке последней.

– Хочешь, стало быть. Ну тогда возьми вот этот нож и перережь горло своему батюшке Алексею Данилычу, – с тем же почти ласковым выражением сказал государь, протягивая Федьке остренький булатный ножичек. – Я чаю, ты, Малюта, пальчики Феденьке не перебил, нет?

– Как можно, сударь! – оскорбился Скуратов. – Небось мы свое ремесло знаем.

На самом-то деле ломание пальцев было одной из начальных ступеней долгой и многогранной пытки. Но Федькину правую ручонку тать сберег по государеву приказу, отданному заранее.

– Н-ну? – спросил Иван Васильевич. – Чего молчишь, ровно шестопером[85] по темени сподобился?

«Не бил я его шестопером, вот те крест святой, не бил, – подумал испуганный Малюта. – А ведь хорошая мысль…»

– Чего не берешь ножичка? Не хочешь разве? Жалко тятеньки? А себя не жалко?

Федька все таращился, словно не верил своим рваным ушам.

– Да мне что, тягаться с вами? – развел руками государь. – Не желаешь отца прикончить, так он тебя – запросто!

Вечно этот выбор стоит перед человеком: иль режь, иль самого зарежут. Государь знал Федьку как облупленного – этот был из тех, кто скорее сам возьмется резать. Ну и зарезал, конечно, глазом не моргнув…

Алексей Данилович сразу и покорно лег навзничь, сам подставил горло. Никто, конечно, не знал, о чем он подумал в последнюю минуту жизни… мыслей было две. Первая – вот и сбылось старинное пророчество, дескать, любезный сыночек решит его жизни! Вторая – зря это Федька, ведь обманет его злолукавый искуситель…

Алексею Даниловичу уже не дано было узнать, что он оказался прав. Со словами:

– Так ты, сволочь, теперь еще и отцеубийца? Ну и тать, злее злого татя! – Иван Васильевич сделал знак Малюте. Тот проворно выхватил из Федькиной руки нож и отправил сына вслед за отцом.

Какое-то время щемило сердце, конечно, а потом и отошло. Все отходит, все рано или поздно забывается. Месть сладка, конечно, однако наешься вволю – и с души воротит. Дважды одному и тому же не отомстишь, вот в чем вся штука. А иногда хочется…

Но глупо считать себя неуязвимым – если мстишь ты, то почему не могут достать тем же оружием и тебя? Небось много на свете набралось уже народу, для которых мысль о мести царю стала святее иконы. И на этом свете, и на том.

Очень может статься, все эти неясные и смутные догадки, которые вдруг начали роиться в голове относительно Салтанкула и Марфы, коршуна и голубки, окажутся истинными. Надо поспрашивать у ближних к Марфе людей, не бывал ли у нее Салтанкул, не приносил ли чего-то, сластей, что ли, до коих столь падки бывают девицы, особенно такие юные, как Марфа. Она ведь совсем девонька была.

Дочка…

И опять тоска, словно змея, ужалила в самое сердце.

«Господи! – страстно подумал Иван Васильевич. – Господи, ты все видишь, все знаешь! Ничего ведь не деется на свете без твоего произволения! Сам ты небось тоже хорош, сколько народу испепелил своими молниями. Ты и сам небесный самодержец, должен же меня понять… Господи, помилуй, прости меня, Господи! Помоги найти злодея!»

* * *

Княгиня Аграфена Черкасская, в девичестве Грушенька Федорова-Челяднина, стояла у окошка в своем тереме и бестрепетно смотрела вниз, во двор, по которому сновали опричники, грабя усадьбу. Снизу доносился бойкий топот, крики, визг сенных девушек, которых хватали жадные мужские руки. Небось не только лапали – волокли по углам на позор. Уж если государь отдавал усадьбу какого опального своим ухарям, это означало их полную волю и власть над всеми обитателями дома, неважно, хозяевами или слугами. Полную волю и власть над их жизнью и смертью! Ответа царь ни с кого не спрашивал, судьба жертв его больше не интересовала, словно их и не было вовсе на свете. Так было в домах Висковатого, Милославского, Фуникова-Курцева и многих других государевых лиходеев. Скоро придут и сюда, к ней…

– Аллах… О Аллах великий и всемилостивый! – послышался из угла отчаянный вздох, и княгиня раздраженно покосилась через плечо. Нянька держит на руках спящего ребенка и точит слезы на его смуглое спокойное личико.

Что причитать без толку? Никакой Аллах не поможет против царя московского, опалившегося на своего бывшего шурина за отравление молодой царицы! Вина его была уже доказана, и до княгини дошел слух, что самое малое для Темрюковича – это кол. Страшная, мучительная смерть…

Аграфена пожала плечами. Ну что же, кому что Бог посылает. Жалости к мужу княгиня не чувствовала никакой. Еще ведь неизвестно, что ждет ее саму. Вон, говорят, дочь Висковатого опричники насиловали, пока не померла, жену забили. Фуникова жену погубили, слышно, самым что ни на есть страшным и изощренным способом. Опричники, придя к ней, сначала спрашивали, где припрятанная мужем казна государева. Та отнекивалась сколько могла, мол, если муж не признался, то ей откуда знать? Наконец утомленный ее запирательством царевич Иван Иванович, который руководил всем сыском по тому делу и присутствовал при казнях, спросил Фуникову, что она предпочитает, какую участь: палку или веревку. А надобно сказать, что жена казначея была женщина уж таких строгих правил, уж такая постница, что даже удивительно, как решилась в свое время произвести на свет дочь. Мужа на свое ложе допускала реже редкого, а потом грех плотоугодия замаливала месяцами. Спала и видела себя в монастыре! «Получить палку», то есть быть изнасилованной, для нее было хуже и страшнее смерти. Выбрала веревку, думая, что ее повесят.

вернуться

85

Орудие вроде булавы, с шестью шипами на утолщении.