И вдруг – топот копыт, посвист и покрик всадников, слякоть мартовская летит во все стороны брызгами, громко екают селезенкой бешено мчащиеся кони. Стопчут, ей-богу, сейчас стопчут!

Анна заметалась из стороны в сторону, то подбирая полы сарафана, которые были уже черны от налипшей грязи, то роняя их и пытаясь заслониться от покрытых пеною морд и бешено машущих копыт, которые окружили ее со всех сторон…

Голова вдруг так закружилась, что девушку шатнуло в сторону, она упала и обмерла, уже не видя, как над ней вздыбился гладкий, черный, словно ворон, конь, как замелькали в воздухе подкованные копыта, но всадник в серебристой шапке с собольей оторочкою с силой отворотил коня в сторону – и смертоносные копыта звучно опустились в грязь, еще больше забрызгав и без того чумазую фигурку, простертую вниз лицом.

Конь храпел, осаживался на задние ноги, всадник едва сдерживал его. Молодой черноглазый красавец с черной курчавой бородкой слетел со своего скакуна, вцепился в поводья вороного, повис на них всей тяжестью, вынуждая коня опуститься на передние копыта и словно не замечая опасности.

Всадник сверкнул на него бешеным оком:

– Пошел, Бориска! Я сам!

Непрошеного помощника словно ветром сдуло – замер обочь дороги, тревожно уставясь на всадника.

Судя по выражению его лица, непокорство коня доставляло ему наслаждение. В правой руке у него была плеть, однако он не пускал ее в ход, а знай сжимал взопревшие бока сильными ногами, обутыми в мягкие красные сапоги, и это было единственным ярким пятном серого, мокрого мартовского предвечерья, потому что все всадники были тоже одеты в темное, и кони их были как на подбор – вороные, черные…

Наконец конь образумился, а может, ощутил боль, которую ему причиняли удила, жестоко рвущие губы. Перестал плясать, стал, тяжело водя боками и пытаясь отдышаться.

Всадник какое-то время еще не ослаблял удил, потом потихоньку отпустил поводья, звучно хлопнул коня по взопревшей шее, склонился к нему:

– Ты чего, родимый? Ошалел?

Конь рвал зубами удила и прядал ушами, но уже признал, признал свое поражение, уже с удовольствием принимал ласку хозяина.

– Ошалеешь тут, – сказал черноглазый красавец, названный Борискою, – когда всякий мусор тебе под ноги бросается.

– Девку стоптали, что ли? – спросил всадник. – А ну, гляньте.

– Охота тебе, батюшка… – заканючил было Бориска, однако всадник круто заломил бровь:

– Н-ну?! Я сказал!

Красавчик с явной неохотою шагнул вперед, однако все же не стал пачкать свои белые, изящные, унизанные перстнями руки: кивнул двум стражникам, те набежали с боков, подхватили Анну под мышки, вздернули на подламывающиеся ноги… и едва снова не выронили, когда вдруг грянул хохот.

Она была грязным-грязнехонька, места живого нет: и перед сарафана, и кожушок, и даже лицо, которое она со страху норовила как можно глубже утопить в луже – так, что едва могла дышать.

– Э-да-кая чучела! – с видимым отвращением проронил всадник. – Пугало огородное! Пугать небось меня пришла, да? А ну, утрите ей рожу!

Один из стражников, сунув под мышку алебарду, другой рукой содрал с Анны платок и принялся мусолить ей по лицу, да так неловко, так грубо, что у нее слезы брызнули из глаз!

От боли даже сил прибавилось. Она вырвала платок, отпихнула локтем утиральщика, вывернулась из рук второго стражника, резко отвернулась от хохочущих мужчин, пытаясь смахнуть грязь с лица. Темно-русая коса упала ей на спину.

Всадник в серебряной шапке резко оборвал смех. Аннина голова была охвачена широкой зеленой лентою, как носят самые бедные девушки, потому что те, что побогаче, норовят поддеть еще жемчужные поднизья. Из-под повязки ниспадала по спине толстая коса, перевитая серебряными нитями, а внизу болтался зеленый, в цвет ленты, косник,[86] унизанный несколькими скромными белыми бисеринками. Коса, широкой решеткою закрывавшая длинную шею девушки, заплетена была с большим искусством. Она забилась, заиграла из стороны в сторону по лопаткам, меркнущий свет мартовского дня отразился в серебряных нитях, и почудилось, вокруг стало немножко светлее.

Всадник свесился с коня и вдруг схватил девушку за косу. Ойкнув, она обернулась, и все увидели, что незнакомка почти успела отчистить лицо, так что разгоревшиеся щеки, высокий лоб и, главное, огромные зеленые глаза в кайме необыкновенно длинных, круто изогнутых ресниц сделались видны всем. Только на самом кончике носа еще сидело пятнышко, но оно странным образом не портило этой совершенной красоты, а как бы еще усугубляло ее, так что мужской насмешливый гомон вдруг замолк – все смотрели на это необыкновенное лицо и переводили дух от изумления.

Всадник покачал головой, словно прогоняя наваждение, и спросил приветливо:

– Как ты сюда забрела, душа моя? Кого ищешь?

– Да уж не тебя! – сердито ответила девушка, рванувшись так, что всадник принужден был отпустить косу. Однако тут же она вскрикнула огорченно, а он чуть усмехнулся, потому что зеленый косник оторвался и остался в его руках.

– Креста на тебе нет! – выкрикнула девушка. – Что творишь?! Отдай!

– Отдам, не бойся, – ласково сказал всадник. – Только скажи, кого ищешь.

Девушка немножко успокоилась при звуке его подобревшего голоса и поглядела доверчивее:

– Государя ищу.

Черноокий Бориска громко прыснул, но тут же подавился смешком, и его красивое лицо приняло такое же выражение доброжелательного удивления, как и лицо всадника.

– Госуда-аря? – задумчиво повторил человек в серебряной шапке, неприметно делая знак окружающим, чтобы не встревали. – И на что он тебе?

– А ты что за спрос? – нахмурилась девушка. – Государю в ножки кинуться пришла, а твое дело сторона. Обида у меня к нему!

– А ты мне доверься, – вкрадчиво попросил ее собеседник. – Ты тут, в слободе, всем чужая, разве дойдешь до царя, а я ему самый ближний человек. Донесу ему твою обиду, может, и порадею чем.

– Ближний? – Девушка недоверчиво его оглядывала. – И кто же ты таков? У него самый ближний, я чай, Малюта Скуратович, так ты не он, тот рыжий да руки по локоть в кровище, а у тебя руки чистые.

– Нет, я не Малюта, – кивнул всадник. – Имя мое Иван Васильевич. А тебя как зовут?

– Анница… Анна, Алексея Колтовского дочка. Из Каширы.

– Из Каширы?! – недоверчиво воскликнул Иван Васильевич. – Неужто пешком приплелась из самой Каширы?

– А что ж? – дернула девушка круглым плечиком. – Приплетешься, коли нужда заставит. Кабы твоего батюшку в яму посадили, небось и ты приплелся бы за тридевять земель, милости просить!

– Изменник, что ль, тятька твой? – спросил всадник, и лицо его стало угрюмым. – Тать? А может, душегуб?

Анница всплеснула руками, да так и стиснула их перед грудью, движением этим выразив свое негодование.

– Тать? Душегубец?! – воскликнула она звонким от обиды голосом. – Не суди всякого по себе. Лучше моего тятеньки и на свете нету. Он в Казань с царем ходил, в Ливонии весь израненный, без ноги воротился, а этот супостат его в яме гноит и выпускать не хочет.

– Кто ж такой злодей, что воина-ироя в яму сунул? – нахмурился Иван Васильевич. – Да царь его небось сразу к ногтю прижмет!

На глаза девушки тотчас навернулись слезы:

– Ой, боюсь, не захочет… Этот-то, Минька Леванидов, – опричник государев, а мы, Колтовские, теперь земские, за нас заступы во всем мире нету.

– Больно много ты этого мира видела, что так отчаялась, – хмыкнул Иван Васильевич. – Чего твой земец-тятенька не поделил с государевым опричником?

Анница вздохнула, потупилась, умолкла и молчала так долго, что вороной конь начал нетерпеливо приплясывать под своим всадником.

– Да говори, девка! – нетерпеливо воскликнул наконец пригожий Бориска. – Или язык проглотила?

Она еще ниже склонила голову, дернув плечом так, что коса сползла на грудь, но не промолвила ни слова.

– А что тут говорить? – негромко произнес Иван Васильевич, проницательно глядя на ровненький пробор, разделяющий ее русые волосы. – Наверное, сей Минька тебя в жены взять пожелал?

вернуться

86

Обшитый шелком и унизанный каменьями картонный («из картузной бумаги», как говорили в старину) треугольник.