– Кабы хоть в жены… – полным слез голосом произнесла Анница. – А то блудным делом спознаться хотел. Я в крик, охрипла даже, так кричала. Всю рожу его поганую в кровь изодрала. Батюшка ему костыликом по хребту накидал, Леванидов еле живой уполз, а сам кричит: «Помянете еще меня, право слово, помянете!» Ну и помянули… Батеньку схватили Минькины приспешники, затащили к нему в усадьбу, в яму сунули. Братья мои ринулись выручать, а нет, так выкупать готовы были за хорошие деньги, но Минька уперся, как тот бешеный бык: волоките мне на двор девку, не то сгною старого хрыча.
– Ну, это уж что-то как-то… вовсе беззаконно, – пробормотал несколько растерянный Иван Васильевич. – Что, на этого вашего Леванидова вовсе никакой управы нет? Чай, вы не крепостные, а дворяне, Колтовские-то?
– Дворяне, – безнадежно кивнула Анница. – Одно только слово! Что проку теперь с того дворянства? Разве не знаешь, теперь всем опричники государевы заправляют? Вся сила у них, остальные пади в землю и нишкни. Батюшка не захотел, вот и…
– Погоди, погоди, – Иван Васильевич вскинул руку. – Ну, а братья твои что же?
Анница вздохнула так громко, что вороной конь испуганно вскинул голову и недовольно покосился на нее большим черным оком.
– Братья просили, просили Леванидова о милости, а он ни в какую. Ну, они теперь велят мне к нему добром идти, пока отец еще живой.
– И что? – спросил Иван Васильевич с живейшим любопытством. – Так и не пошла?
– Да ты, надо быть, не слепой, – невесело усмехнулась Анница. – Пошла бы я к Леванидову – разве стояла б тут перед тобой по колена в грязи?
– Сбежала, что ли? – противным голосом спросил Бориска, который один из всех неприязненно косился на девушку. Похоже было, ее очарование на него мало что не действует – несказанно раздражает. – Хороша дочка – отец заживо гниет, а ты шляешься по чужим краям.
Анна так зыркнула на него исподлобья, что Бориска невольно шатнулся – почудилось, две зеленые молнии в него ударили.
– Ты, сударь, мужчина, – сказала она сдавленным от обиды голосом. – Тебе позор не в укор! У девицы же единственное добро – честь. Одному под ноги швырнешь, словно кость псу бродячему, другому – и с чем пребудешь? Или не понимаешь, что мне после того Миньки Леванидова только и останется, что в омут либо в петлю? Я сюда пришла справедливости и милости у государя просить, последняя моя надёжа – государь.
Бориска прикусил губу. Похоже было, слова Анницы «Тебе позор не в укор!» его крепко уязвили. Прочие всадники, хоть и помалкивали, все же поглядывали на красавчика с нескрываемыми насмешками, явно довольные его мгновенным унижением, особенно отличался плотный, большеголовый человек, державшийся поблизости к Ивану Васильевичу, и если бы у девушки было время задуматься о происходящем, она поняла бы две вещи: во-первых, пригожего Бориску окружающие весьма недолюбливают, а во-вторых, она в его лице нажила себе нынче немалого врага.
– А не боишься? – спросил негромко Иван Васильевич. – Разве не слыхала, что про московского царя болтают? Он-де зверь и кровопийца, он чести стародавней не чтит, боярство к ногтю давит…
Плотный и большеголовый всадник сделал возмущенное движение, однако остановленный строгим взглядом и словом:
– Тише, Богдан! – притих, осадил коня.
– О Господи! – всплеснула руками Анница. – Сам же сказал: болтают про царя. Не видала я людей, чтоб они были всем довольны. То им жарко, то холодно, то дождливо, то сухо, то мягка власть, то жестка узда… Не знаю! В песнях про Ивана Васильевича поют, он-де гроза, но и прозорливец. Небось прозрит беду мою, рассудит, кто прав, кто вино…
Она осеклась, уставилась вдруг с приоткрытым ртом на своего собеседника, словно только сейчас дошло до нее это странное совпадение: и всадника на черном коне, и царя зовут одинаково.
– Расчухала наконец-то, – ехидно бросил Бориска. – Долго ж ты думала!
Девушка затравленно оглянулась на его равнодушное, недоброе лицо, потом вдруг рухнула на колени, простерла руки к всаднику. Пыталась что-то сказать, но не могла. Дрожали побледневшие губы, глаза налились слезами и сделались уж вовсе нестерпимо зелеными…
Иван Васильевич обреченно покачал головой:
– Ох, душа моя, душа моя! Услыхал Господь…
Резко оборвал себя, мотнул головой, обернулся:
– Грязной, Васька! Завтра же чем свет поезжай со своими людьми в Каширу, этого Леванидова… сам знаешь, что с ним сделать. Колтовских обласкать моим именем, погляди, если разграблено имение, все чтоб вернули им. Понял? А пока возьми деву в седло. Довольно тут при дороге стоять, стемнеет скоро.
Вперед выехал малорослый всадник с черными космами, торчащими из-под дорогой, хоть и замурзанной шапки, наклонился к девушке. Анна испуганно отмахнулась от его разноцветных наглых глаз, но Иван Васильевич ласково улыбнулся:
– Не бойся, моя радость. Васька только с виду страшон. Не тронет он тебя, а тронет если – с головой простится. И за отца больше не тревожься. Завтра же он будет свободен, а обидчик твой пожалеет, что народился на свет. Ты теперь под моей защитой, моя гостья. Переночуешь до дворце, а утром… побеседуем. – И, прежде чем послать коня вперед, глянул на Бориску, который уныло подбирал поводья, готовясь вскочить в седло: – Годунов, пришлешь женку свою с ее девками послужить нашей гостье. Пусть мыленку для нее вытопят, покушать соберут и оденут как полагается.
– Как полагается? – ошарашенно переспросил Борис, наблюдая, с какой почтительностью, даже подобострастностью грубоватый разноглазый Васька Грязной усаживает девушку в седло. Сам вскочил сзади на круп, раскорячив кривоватые ноги. – А как полагается, государь?
– Да ведь ты не дурак, Бориска, – уже сердясь, Иван Васильевич ударил коня каблуками. – Ты ж не дурак!
Всадники враз пошли рысью, постепенно вытягиваясь по дороге: впереди государь, за ним большеголовый человек по имени Богдан, следом Грязной с Анницей в седле, потом все другие.
Годунов отстал – почему-то никак не мог попасть ногой в стремя, конь дергался, плясал. Вытянул его плетью – все равно не отлегло от души, томило дурное предчувствие. «Да нет, не может быть, – твердил себе угрюмо. – Такое небось только в сказках бывает…»
– Я-то думал, такое только в сказках бывает, – сказал архиятер Бомелий, с улыбкой поглядывая на своего молодого гостя. – Без всяких смотрин… Ехал царь с охоты, глядь – красавица. Увидал он ее, полюбил и женился!
– Увы, случается и наяву, – невесело кивнул гость – и тут же тревожно вскинул голову, готовый откусить себе язык за это опасное, так некстати сорвавшееся «увы».
Бомелий сделал вид, что ничего не заметил. Он уже давно почуял взаимную неприязнь, явшую царского любимца Бориса Годунова и новую государыню, Анну Алексеевну, свадьбу с которой Иван Васильевич сыграл несколько месяцев назад. Именно поэтому Годунов, раньше безвылазно сидевший в Александровой слободе, начал чаще наезжать в Москву, окончательно отстроил там себе дом и даже поизбавился от своей заносчивости, стал любезнее в общении, поняв, видимо, что само по себе внимание или невнимание государево еще не делает человека лучше или хуже.
Московское жилье Годунова, строго говоря, способно было навести на самые мрачные предчувствия. Здесь, близ митрополичьего двора и Троицкого подворья, некогда стоял дом злополучного Владимира Ивановича Старицкого. В ночь на 1 февраля 1565 года дом взял да и сгорел весь вместе с находившейся поблизости церковью Рождества Христова и самим Троицким монастырем. На другой год царь велел Старицкому отстроиться на прежнем месте, но недолгое время спустя после его опалы двор поступил во владение Годунова.
Дом сей был не столь уж далеко от Арбата, где проживал архиятер Бомелий, который слободу не любил и при всяком удобном случае норовил уехать в столицу, чтобы привести в порядок свое жилище, пострадавшее при последнем пожаре и вдобавок изрядно заброшенное за время участия лекаря в недавнем ливонском походе.