Этот день стал началом целой череды таких же волшебных дней. Они ездили верхом, смеялись, плескались вместе в пруду, после того как Гай научил ее плавать, – ведь даже в четырнадцать лет он не утратил еще невинности детства. Их не смущала нагота друг друга.

Но помимо этого было еще одно обстоятельство, столь же драгоценное, сколь и редкое: тогда, в длинные дни этого первого лета, когда теплые бризы колыхали многолетнее сорго, из сосняка доносился плачущий голос горлицы, а охотничьи псы жалобно выли в дубовой роще, словно пели свою древнюю песнь погони и смерти, далекую и грустную, растворенную в беспредельности воздуха, подобную звону колокольчиков на ветру, они научились любить друг друга задолго до того, как в них проснулись настоятельные веления плоти и когда они впервые поцеловались, крепко прижимаясь ртами, смущенные от охвативших их чувств. И, когда эти желания пришли к ним, им было чем их оправдать, поэтому темное волшебство ищущих рук и тесных объятий никогда полностью не заменило им яркого волшебства дружбы, привязанности друг к другу, общности. Хорошо, когда бывает именно так, но это случается очень редко.

Осенним днем они ехали верхом через дубовую рощу, через груды опавших листьев, красных и золотых, гонимых ветром.

– Я не смогу быть завтра, – сказала Джо Энн. – Снова надо браться за учебу. Эта противная мисс Брэнвелл приезжает.

– И я бы хотел начать заниматься, – откликнулся Гай. – Нужно много знать, так как же не учиться…

Джо Энн повернулась в седле и посмотрела на него.

– Я поговорю с папой! – воскликнула она. – Прямо сейчас попрошу его!

– Он никогда не согласится!

– Согласится, вот увидишь! – заявила Джо Энн самодовольно. – Папа сделает все, о чем бы я его ни попросила. Пойдем!

Они поехали к дому. Один из негров вышел им навстречу и взял поводья.

Джо Энн схватила Гая за руку и потащила за собой вверх по лестнице.

– Уж и не знаю, – сказал Гай. – Никогда не бывал у вас. А вдруг твоей маме это не понравится?

– О, не беспокойся! – рассмеялась Джо Энн. – Она очень изменилась за это лето. И кричит гораздо меньше, чем раньше. Папа говорит, он сам не может понять, что с ней стало.

Они поднялись по лестнице на галерею, а оттуда – в большой зал. Гай отстал, разглядывая все вокруг. Он был поражен непривычным великолепием огромных канделябров из граненого стекла, позванивающих, как миллионы хрустальных колокольчиков, при малейшем движении воздуха, и ковров, в которых нога утопала по щиколотку. Мягко отсвечивала дорогая мебель темного цвета, отполированная заботливыми руками, одни занавески и портьеры стоили больше, чем дом, в котором жил теперь Гай со своей семьей, а со стен, ряд за рядом, хмуро смотрели на него Фолксы, воинственные и суровые предки, их одежда менялась от поколения к поколению – великолепные кавалеры в сверкающих переливчатых шелках и кружевах, плюмажах и париках, завитые и напудренные.

Здесь было над чем задуматься: вот его предки, всегда, с самого начала его рода, избранные, все сплошь лорды и леди, мужчины властного вида, женщины непревзойденной прелести.

Гай почувствовал прилив гордости. Он замер, огонь запрыгал и затанцевал в его темных глазах.

– Я – Фолкс, – прошептал он. – Я потомок этих людей. Таких замечательных людей, и я буду…

– Ну пошли же! – позвала его Джо Энн.

Она распахнула дверь в кабинет и остановилась, до них донесся голос Джеральда:

– Но должно же быть какое-то объяснение, Речел. Ты никогда раньше не ездила верхом ночи напролет. Если не можешь заснуть, я вызову доктора Уильямса, чтобы он прописал тебе…

– А мне нравится ездить верхом в темноте. Это чудесное, чудесное ощущение, Джерри. Наплыв темноты, ветер свистит у тебя за спиной, но ты этого не поймешь. Ты всегда страдал от недостатка воображения, да и многих других качеств тебе недостает.

– Возможно, – голос Джеральда вдруг стал ледяным, ломким, – у меня больше воображения, чем ты думаешь, Речел. Мне приходилось его несколько обуздывать в последнее время. Не добивайся, чтобы я дал ему волю. Последствия могут быть…

Его слова внезапно оборвал звенящий, как серебро, смех Речел:

– Гибельными? Возможно, Джерри, но для кого? Говоришь, ты сдерживаешь свое воображение? А зачем, трусишка? Ведь в душе ты трус и знаешь это. Невыгодно иметь слишком богатое воображение, не правда ли? Того, о чем ты думаешь, конечно нет, тем хуже…

– Речел!

Она спокойно продолжала говорить, как будто не слышала его:

– …ведь так ты мог бы наконец узнать, что такое Фолкс и что такое мужчина…

– А ты, значит, узнала?

– Я узнала, – грустно сказала Речел, – только одно, Джеральд Фолкс, если у тебя есть хоть какое-то право называть себя так, – что такое мужская честь. А этого ты тоже не поймешь. И не приставай ко мне, Джерри, а то я…

– Папа, – сказала Джо Энн, – я хочу…

Родители обернулись. Джеральд поймал взгляд жены.

– Думаешь, они… – начал он.

– Нет. А если и слышали, то не поняли. Входите оба! Какого дьявола вам нужно?

– Я хочу, чтобы Гай приходил и учился вместе со мной, – твердо сказала Джо Энн. Она не испытывала чувства благоговения к матери. В их отношениях уже появились ростки отчуждения, которое нередко впоследствии переходит во вражду.

– Не знаю даже, – нерешительно проговорил Джеральд, глядя на жену.

– Что уж там, – сказала она, – пусть приходит. В конце концов, он Фолкс, и, насколько я могла видеть, настоящий Фолкс.

Она приблизилась к детям и, внезапно протянув руку, положила ее на темноволосую голову Гая.

– Ты добьешься, – мягко сказала она, – вот увидишь, ты многого добьешься. Думаю, из тебя выйдет толк – ты сделан из хорошего материала…

Вот так это началось, войдя в его жизнь как нечто очень важное, а точнее, продолжилось, а не началось. Отец учил Гая читать вначале по складам, когда ему было восемь – он уже тогда был худым и мускулистым, – вечерами, когда вспыхивал огонь в камине и трещали сосновые сучья.

Ум был и гордостью, и проклятием Гая. Читать он научился за считанные дни. И вот уже его глаза так быстро пробегали текст, что обгоняли палец, которым он вначале водил по строчкам.

С тех пор его сдерживало лишь одно – почти полное отсутствие каких-либо книг. Но дружба с Джо Энн положила этому конец: библиотека Фэроукса содержала бесконечное множество, целый мир книг. Он набросился на них, поглощал их, наслаждался ими до пресыщения. А потом, когда его память уже не могла больше удерживать огромного количества непереваренной информации, он пытался втиснуть ее в голову усилием воли. Неосознанно желая дать себе время на раздумья или просто уступая своей крайне противоречивой, двойственной натуре, он внезапно захлопывал книгу и исчезал в лесах, в те времена еще девственных, – даже следы, которые оставляли индейцы чикасо, зарастали снова, – неся ружье, подаренное отцом, – эти блуждания по лесу были как лекарство от книг.

Он уходил на многие часы, даже дни, а вернувшись, шел опять в лес, с безошибочной точностью ведя за собой негров к туше оленя, которую он уже успел освежевать, оттащить в сторону и подвесить на сук.

Лес, как и книги, научил его многому. Он умел теперь определять север по густоте мха на дубах или по Полярной звезде; по тому, как помят кустарник, – размеры и вес животного, продиравшегося через него; как давно, с точностью до часа, копыто или коготь оставили отпечаток на сырой земле; инстинктом почувствовать, какой зверь появится из чащи, пума или медведь, чтобы быть наготове.

На следующий день после своего шестнадцатилетия он ехал на серой лошади, которую накануне ему подарил Джеральд Фолкс, сказав как бы нехотя: «Тот, кто ездит верхом, как ты, заслуживает приличного скакуна». В тот день он ехал один, потому что был уже в том возрасте, когда мальчик начинает ощущать свое тело, и присутствие десятилетней Джо Энн, еще ребенка, как-то смутно, неопределенно (словами он бы это не смог выразить) раздражало его. Еще больше он злился, когда его одиночество без особого повода нарушали юные служанки, всегда находившие предлог заглянуть в его комнату: «Погладить ваши рубашки, масса Гай? Вам чего-нибудь поесть принести, масса Гай, перед тем как вы спать ляжете? », – а сами шарили своими темными сонными глазами, медленно, ласкающе, по его худому телу, такому же длинному, как у отца, хотя и не такому мощному. А уходя, они так зазывно виляли своими крепкими африканскими ягодицами, что он впадал в ярость, почти столь же сильную, как у отца, крича: