Гай некоторое время наблюдал за ним, а потом вдруг, повинуясь внезапному порыву, протянул руку.
– Извини, – сказал он. – Ты хороший парень. Я рад, что встретил тебя.
– Я тоже, – улыбнулся Килрейн. – И прости меня за то, что я сказал. Думаю, мы составим хорошую компанию, Гай…
Они молча съели галеты и бекон, извлеченные из заплечных мешков, и улеглись спать у костра, прикрытого валежником так, чтобы он не гас всю ночь до самого утра. Проснувшись, они вновь шли по уже малозаметному следу, пока не потеряли его на берегу ручья. Они видели, что следы ведут к воде, но за ручьем их не было.
– Это не собака, – сказал Гай, – а настоящий университетский профессор. Отлично знала, что по ее следам пойдут, поэтому вошла в воду и вышла в миле или двух отсюда. И что хуже всего: никогда не догадаешься, вверх или вниз по течению она пошла…
Килрейн стоял рядом нахмурившись. Затем он ухмыльнулся.
– Придумал! – сказал он. – Ты пойдешь вверх по течению, я – вниз. Тот, кто увидит следы, выстрелит и…
– Нет, – сказал Гай. – Собака услышит выстрел и вовсе уберется из этих мест. К тому же нам лучше держаться вместе. Пройдем мили полторы вверх по течению. Если не найдем следов, вернемся назад и пойдем в обратную сторону. Так или иначе, мы ее выследим… Они молча двинулись в путь. После полудня мальчики проделали две полные мили вверх по течению и две – вниз, так и не обнаружив следов, и уже собирались прекратить свои попытки, когда услышали треск в подлеске. Не успели они взвести курки ружей, как большой олень-самец с обезумевшими глазами выскочил на поляну у края ручья.
Килрейн поднял ружье легким, привычным, уверенным движением. На долю секунды он задержал взгляд на груди оленя, затем его палец коснулся курка. Ружье грохнуло, и животное, умирающее, но все еще стоящее на ногах, сделало несколько шагов вперед, влекомое силой, продлившей его жизнь на несколько мгновений. Затем олень кувыркнулся, его большие ветвистые рога зарылись в землю, и он перевернулся через голову. Было слышно, как треснули шейные позвонки. Красно-золотая масса его тела дугой рухнула в ручей, вода от удара взметнулась белыми крыльями, затем вновь сомкнулась, поглотив его.
И еще до того, как Гай успел выкрикнуть в ярости: «Дурак! Зачем ты стрелял? Не знаешь разве, что мы выслеживаем собаку? Она бы даже и рычать не стала, как охотничья собака, подкралась бы молча и уверенно…», – она появилась – внезапно, подобно пятнистому призраку, более крупная, чем положено быть собаке, бесстрашная, с глазами, горящими пламенем. Не останавливаясь, не прерывая свой бег, просто взмыв без всяких усилий вверх, изящно и уверенно, она ударила Килрейна в грудь всем своим весом, сбив мальчика с ног. Видя, что невозможно стрелять в упор без риска попасть в Килрейна, Гай прыгнул на спину собаки и сунул левую руку между ее широко раскрытыми челюстями мгновением раньше, чем ее длинные желтоватые клыки сомкнулись на горле Килрейна. У него было такое ощущение, будто все это происходит с кем-то другим: обжигающая вспышка боли, когда зубы собаки сошлись на его руке, сошлись и не разомкнулись…
Не спеша, как будто все время мира принадлежало ему, он пошарил правой рукой и нащупал рукоятку ножа, тогда как Килрейн выполз из-под мастиффа, поднял ружье Гая и стоял наготове, беспомощно наблюдая и, как и Гай за минуту до этого, не осмеливаясь выстрелить. Наконец Гай дотянулся и воткнул лезвие в горло зверя по самую рукоятку. Поворачивая нож, он нашел яремную вену, перерезал трахею, и собака начала оседать, огонь в ее сверкающих глазах потускнел, но и когда она захлебнулась собственной кровью и красная струя хлынула из ее ноздрей, и даже когда ее большое сердце конвульсивно содрогнулось в последний раз, даже после смерти она не разжала клыки, которые прошли сквозь левую руку Гая.
Гай встал на колени, его лицо было белым как полотно.
– Она мертва, – сказал он. – Разожми ей зубы, Кил.
Кил примостился на коленях рядом с ним, действуя своим собственным ножом. Челюсти животного наконец разомкнулись, и Гай вытащил свою изувеченную левую руку. Когда Килрейн увидел ее, его вырвало.
Гай твердой походкой дошел до ручья и промыл руку. Холодная вода обожгла рану адской болью.
– Оторви мне кусок от подола своей рубашки, Кил, – попросил он.
Килрейн, которого мучило сознание своей вины, сумел все же трясущимися пальцами перевязать ему руку.
Гай вернулся назад, где лежала собака, и остановился, глядя на нее.
– Жаль, что пришлось убить тебя, старина, – сказал он. – Мы бы с тобой составили неплохую пару.
И только тогда он почувствовал слабость, тошноту, пронзительную боль, с трудом дошел до ближайшего дерева и опустился на землю.
– Послушай, Гай, – сказал Килрейн. – Ты тяжело ранен. Пойдем, я помогу тебе. Нам надо бы выбраться отсюда и найти доктора.
– Нет, – ответил Гай. – Боюсь, я не смогу дойти, Кил. Возвращайся домой и приведи своего отца и негров…
– И доктора, – сказал Килрейн. – С рукой-то плохо, Гай…
– Если считаешь нужным. Так или иначе, иди. Но, перед тем как уйти, положи свое ружье сюда, чтобы я мог достать его, если вдруг запах крови привлечет пуму.
Килрейн стоял, глядя на Гая, лицо его подергивалось. Ему хотелось плакать, но он бы скорее умер, чем показал Гаю свою слабость.
– Гай, – прошептал он, – ты… ты спас мне жизнь. Теперь мы друзья навеки…
– Бога ради, иди, – сказал Гай.
Но он не учел неопытность Кила. Юный Мэллори, как и любой новичок на его месте, безнадежно заблудился, пройдя всего каких-то пять сотен ярдов от поляны. Он шел наугад всю ночь, и все время по кругу, а когда под утро упал, обессилев, под дуб, держась за голову и плача, он не только не вышел к полю на краю леса, где они оставили лошадей, но и удалился на милю или две в сторону.
Забрезжило утро, когда Гай, уже охваченный жаром быстро развивающегося воспаления в руке, изуродованной желтыми клыками, понял наконец, что Мэллори скорее всего заблудился, и сам пустился в путь. А Килрейн вновь поднялся и, поскольку у него не хватило ни опыта, ни сообразительности остаться там, где он был, пока не вернутся силы, бродил полумертвый от усталости, делая все более широкие круги, вновь и вновь пересекая свой собственный след.
Гай и сам на какое-то время потерял дорогу, ведущую к дому, и это ясно показывало, насколько он устал. Но когда с первыми утренними лучами он вышел, спотыкаясь, к развалившейся хижине, о которой знал, но которой никогда не пользовался, потому что эта часть леса была выжжена пожарами, вырублена, а подрост так незначителен, что охотиться здесь было бесполезно (и дичь и охотники не любили этой скудости растительного покрова), то сразу понял, где он и куда идти дальше.
Гай прислонился к дереву, чувствуя боль, страшную боль. Рука чудовищно распухла, и он отдыхал, близкий к отчаянию, готовясь снова тронуться в путь. И именно в этот миг к окну хижины подошла женщина.
Она была обнаженной. Гай никогда раньше не видел взрослой голой женщины. Она стояла у окна, как языческая богиня, первые лучи солнца играли на ее теле, таком белом, что даже тусклый утренний свет не мог омрачить эту белизну. Подняв руки, она откинула назад тяжелую массу волос, пламенеющую на фоне этого света.
Гай стоял, во все глаза глядя на нее, скрытый сумраком леса. Рядом с ней появился мужчина, его темные мускулистые руки вобрали в себя эту белизну, а потом прозвучал его голос, знакомый, любимый, рокочущий:
– Отойди от окна, Речи, – зачем показывать себя деревьям? У них нет глаз, зато, хвала Господу, они есть у меня!
И мальчик пустился прочь от этого места, он бежал, рыдал, падал, бранился, вставал снова и кричал, чувствуя всем существом гнев и отвращение:
– Будь она проклята! Будь она трижды проклята, а с нею и все женщины, забери их ад, все они шлюхи, суки, будь они прокляты все, все, все!
Глава 4
Он уже почти достиг границ владений Мэллори, когда понял, что не дойдет. Соседские поля хорошо были видны оттуда, где он лежал, в ярком солнечном свете, плясавшем перед его воспаленными глазами за трепещущим на ветру занавесом последних деревьев на опушке леса. Гай хотел встать на ноги, но не смог. Он лежал, пытаясь собраться с мыслями, но и этого не смог сделать. Превозмогая боль, Гай повернулся на живот и пополз. Бесконечно долго преодолевал он два ярда пути. И остаток сил покинул его. Он лежал, глядя на поля, начинавшиеся в каком-то ярде от него, и горячие слезы стекали по его покрытому грязью лицу, оставляя влажные дорожки. Этот последний ярд был как тысяча миль для него. Он не мог больше двигаться и ясно понимал это.