Она вошла в комнату в одной ночной рубашке со свечой в руке. Ее распущенные волосы волной вздымались вокруг прекрасного лица и были черны, как бездна, как ночь без звезд, как мир до появления света.
Она стояла, глядя на него; в мерцании свечи было видно, как дрожат ее побледневшие губы.
– Ты… ты уезжаешь от нас, – прошептала она. – Но почему, Гай?
Он распрямился, высокий рядом с ней; его тень, падавшая на потолок, казалась гигантской. Он долго-долго стоял глядя на нее. Когда же наконец заговорил, его голос дрожал от ярости и страсти.
– И ты меня еще спрашиваешь об этом, Пили? – прошептал он.
– Я… не понимаю, – сказала она. – Что я такого сделала? Разве я не была добра к тебе? Не любила как сына?
Его глаза были холодны как лед.
– Да-да, – сказал он спокойно. – Ты была так добра, так заботлива… Но я ведь мужчина, Пили, в моих жилах течет кровь. А ты – женщина, которая никогда не смогла бы быть матерью такому мужчине, как я, приехавшему сюда с моим прошлым, мужчине с моим характером…
– Гай! – прошептала она.
– Матери – старые женщины, Пили. У них седые волосы. Мужчина не сходит с ума от желания целовать их губы, они не стройны, как пальмы весной… Их походка не заставляет кровь пульсировать в ритме негритянского тамтама…
– Гай! – воскликнула она умоляюще.
– Нет, ты уж выслушай. Ты была ко мне добра, это верно, но твоя доброта понемногу убивала меня. Ты относилась ко мне с любовью – и это было адской мукой, проклятием, потому что та любовь, которую я желал от тебя получить, опозорила бы тебя навеки, а я бы не смог от стыда глядеть на себя в зеркало до конца своих дней, вспоминая о том, как добр был ко мне капитан. Теперь ты видишь…
– Гай!
– Я должен уехать. Может, я и смогу забыть, если это вообще возможно – забыть тебя, Пилар, когда любишь так, как я…
Внезапно он отвернулся и, сделав несколько неверных шагов, опустился на стул, а когда она подошла к нему, то увидела в колеблющемся пламени потрескивающей свечи, что его плечи сотрясаются от мучительных рыданий. Ведь ему было всего лишь семнадцать лет.
– Гай, – сказала она, и голос ее потонул в нахлынувшей печали, – послушай меня, hijo mio, мой большой и неистовый сын, если я виновата перед тобой, я смиренно прошу твоего прощения…
Тогда он поднял покрасневшие глаза, схватил Пилар за руку, жадно и нежно целуя ее, и в этих поцелуях было больше страдания, чем страсти.
– Ты просишь у меня прощения? – выдохнул он. – Пили, я готов встать на колени перед тобой, чтобы ты простила меня за то, что я наговорил! Я чувствую себя как жалкий шелудивый пес, который заслуживает, чтобы его пристрелили…
– Нет, – сказала она с нежностью. – Ты мужчина, Гай, настоящий мужчина. Счастлива та женщина, которая станет твоей! Наверно, это моя вина, что я полюбила тебя, сама того не сознавая… Успокойся. Я не сержусь, но мне горько, что я тебя теряю.
Гай неотрывно смотрел на нее. Она наклонилась и поцеловала его в губы, нежным, долгим поцелуем, но в нем не было страсти.
– Adios, mi Гай[37], – прошептала она. – Vaya con Dios – ступай с Богом!
Потом она повернулась и вышла.
Через некоторое время, собравшись с силами, вышел и Гай. Он ехал сквозь ночной мрак в сторону Реглы в полной уверенности, что сердце его навсегда осталось с Пилар. Позднее, как и все мужчины, он поймет и не слишком будет печалиться по этому поводу, что у каждой новой любви есть начало и конец. Но это будет позже. А теперь он всеми силами боролся с желанием громко кричать в пустые небеса о своем горе и своей муке.
Глава 11
«Сюзанна Р.», судно капитана Раджерса, было бригом, то есть имело две мачты, а не три, как обычный корабль. Оно было очень узким, а нос подобен лезвию ножа: хотя жажда наживы требовала просторного, вместительного судна, осторожность (поскольку почти все великие державы объявили работорговлю вне закона) заставляла использовать быстроходные корабли, которые могли бы, как говорил капитан Раджерс, «обогнать британский крейсер, имея по паре матросов на баке и шкафуте, чтобы поднять кливера и мартин-гики…»
Конечно, это было преувеличением, но «Сюзанна Р.» и на самом деле могла выжать узел или два при таком легком ветерке, когда даже с помощью смоченного пальца, поднятого вверх, невозможно определить, откуда он дует. К тому же на судне имелись три разные корабельные книги и соответственно три флага: португальский, поскольку Португалия была единственной великой державой, разрешавшей работорговлю и имевшей право согласно договору вести ее к югу от экватора; американский, потому что хотя возможность повстречать британский крейсер к северу от экватора и была велика, но все еще причинявшие англичанам боль воспоминания о 1812 годе сильно уменьшали вероятность попытки офицеров флота Его Величества взять судно на абордаж; и испанский, так как корабль фактически принадлежал Кубе: ведь синдикат, купивший и снарядивший его в плавание, возглавлял не кто иной, как скромный и якобы бедный переводчик дон Рафаэль Гонзалес.
Для команды корабля было загадкой: обязан ли Гай своим привилегированным положением на судне тому, что его «представил» дон Рафаэль, или тому, что он был приемным сыном капитана Трэвиса Ричардсона. Никто среди навербованного из подонков сброда или тех, кто был выкуплен из тюрем доном Рафаэлем, ни даже среди тех, кто сам нанялся на судно, чтобы избежать ареста за воровство или непреднамеренное убийство, никто из них не был достаточно умен и сообразителен, чтобы понять резоны Джеймса Раджерса, этого лишенного сантиментов янки. На самом деле все обстояло гораздо проще: у капитана уже много лет не было толкового штурмана, и теперь, когда ему не нужно было исправлять ошибки вконец опустившихся пьяниц (а только такие офицеры шли на невольничьи суда), он испытывал огромное облегчение. Кроме того, по манере держаться Гай разительно отличался от других офицеров, а Джеймс Раджерс когда-то был джентльменом, и юноша давал пищу его ностальгическим воспоминаниям о прошедшей молодости.
Вот почему он с грубоватым добродушием вверил Гаю управление кораблем и таким образом, сам того не желая, поставил под угрозу его жизнь. Слишком уж тесно тому приходилось соприкасаться с командой. Моряки питают инстинктивную неприязнь к любому новичку, становящемуся любимцем капитана, а эти отбросы гаванских тюрем и клиенты вербовочных контор чувствовали, что все в Гае: его юность, приятная внешность, опрятность, манера речи – свидетельствует о принадлежности к миру, в который они не могли войти, что вызывало в них черную зависть, столь обычную для дрянных людишек, и страстное желание этот мир уничтожить…
На пятый день после отплытия из Гаваны, стоя у леера с подветренной стороны и наблюдая, как тяжело вздымаются и опадают волны, в то время как «Сюзанна Р.» бесконечно медленно продвигалась вперед, Гай Фолкс и не подозревал об опасности. Все вокруг восхищало его: элегантные обводы брига, кипение пены, которая вырывалась из-под его носа, как ножом разрезающего воду, туго наполненные ветром паруса, матросы, карабкающиеся как обезьяны по мачтам на самый верх, безбрежная пустота океана…
Гай взглянул вниз на решетку, через которую поступал воздух на нижнюю палубу, предназначенную для невольников. Нагнувшись, он попытался заглянуть внутрь, но ничего не увидел. Там была полная темнота.
В этот бело-голубой, залитый солнцем день люки не были задраены. Да и зачем – ведь грузом «Сюзанны Р.» были сейчас только товары на продажу и балласт. Гай быстро огляделся. На баке было пусто, никого не было и у переднего люка. Он глянул вверх: моряки ставили паруса, поскольку ветер изменил направление на четверть румба. Он нырнул в люк и через мгновение был уже внизу.
Когда глаза Гая привыкли к темноте, он обнаружил, что на палубе для невольников было невозможно не только стоять, но и сидеть выпрямившись. Он быстро, но точно вычислил, что расстояние между двумя палубами меньше ярда в высоту. Встав на четвереньки, он рассматривал прикрепленные рядами к палубе ножные кандалы и цепи, предназначенные для невольников.
37
Прощай, мой Гай (исп.).