Она перестала плакать и затихла в его объятиях, прижав голову к его груди:

— Как бы то ни было, ты больше не приедешь в Джернейв, разве это не так?

Хью, колеблясь, сказал:

— Я не приеду снова — это правда. Но я не думаю, что представляю какую-нибудь угрозу для Джернейва. Время от времени нас предупреждают о чем-нибудь, и было бы глупо намеренно не замечать эти предупреждения. Но это совсем не значит, что я тебя оставлю, Одрис. — Он снова обратил к себе ее лицо и улыбнулся ей: — У тебя от слез покраснел нос, и это глупо. В любом случае мы должны были расстаться до тех пор, пока я не завоюю права называться твоим мужем.

— Но в Нормандии нечего завоевывать! — воскликнула она — Не уезжай от меня так далеко.

— Да, дорогая, я не уеду, — заверил он ее и нахмурился. — По крайней мере я не уеду, пока король не вернется в Англию, но я думаю, что это маловероятно. И первое, что я сделаю, так это попытаюсь узнать, есть ли у меня другое имя, кроме Лайкорн. Когда я приеду к твоему дяде и попрошу у него твоей руки, я должен буду иметь доказательство, что я не сын человека низкого происхождения. Я всегда боялся, что, возможно, именно по этой причине моя мать вынуждена была умалчивать имя ее мужа. Но я не забыл, что ты говорила о вероятности того, что моего отца считали врагом Генриха, и, возможно, он умер в тюрьме или был казнен. Но в любом случае эти несколько недель, пока я буду ждать известий о действиях короля, мне стоит заняться расследованием.

— Ты возьмешь Мореля и будешь писать мне? — спросила она, сомкнув руки вокруг его широкой груди. Ее глаза смотрели умоляюще на него.

Сначала он поцеловал ее покрасневший нос и потом страстно ее губы.

— Да. И, хотя я не смогу приехать к тебе, мы расстаемся ненадолго. Я клянусь тебе в этом.

Глава XVII

Хью произнес эти слова суровым голосом и, сам того не осознавая, напугал Одрис. Она «слышала» и то, что он не произнес вслух. Она понимала, что он посвятил свою жизнь ей, и главной целью для него было завоевать ее, и он лучше умрет, чем не достигнет этой цели. Для Хью такая жертва ничего не стоила, потому что он был готов к этому каждый раз, когда сражался рядом с сэром Вальтером, и это было частью его долга, потому что он возглавлял охрану Тарстена. Сэр Вальтер никогда не нуждался в столь отчаянной защите, и поэтому Хью не подвергался опасности; кроме того, на кортеж архиепископа никогда не нападали. Но, если бы необходимость все-таки возникла, Хью сражался бы насмерть, чтобы защитить Сэра Вальтера или Тарстена. На самом деле, хотя голос Хью и звучал сурово и решительно, его клятва доставила ему большое удовольствие; в этот раз он предвидел, что получит большой приз, который был гораздо дороже удовольствия, полученного от хорошо выполненного долга.

Что беспокоило Хью, так это гобелен. Он пообещал успокоить Одрис этой ночью и похоронить свои собственные опасения за нее, но остаток странного страха, который он испытывал в темном зале, снова охватил его. И не потому, что Одрис околдовала его. Это было что-то большее. В Одрис было все же что-то такое, что отличало от других. Она могла чувствовать такие вещи, которые другим людям не дано было знать, например болезнь короля. Итак, покидая Джернейв на следующий день, Хью поклялся, что он никогда и нигде не произнесет название замка и не заговорит о нем, чтобы не накликать на него беду. Клятва была только данью настоящему страху Хью. Он понимал, что единственный урон, который он мог причинить Джернейву, — это лишить замок сердца — увезти оттуда Одрис. Когда эта мысль пришла ему в голову, он прогнал ее прочь и навсегда похоронил ее. Могут пройти месяцы, а возможно и годы, прежде чем он сможет позвать Одрис. Пока это время не наступило, сказал он себе, Джернейв не должен беспокоить его.

Хью быстро решил свою первую проблему (он хотел узнать как можно больше о своей матери), что он не мог не подумать о своевременности предупреждения, которое несла картина Одрис. Безопасно доставив Тарстена в его дворец в Йорке и предоставив его преданной заботе и вниманию слуг, которые его любили, Хью вернулся в Дарем и попросил о встрече с настоятельницей монастыря. Его допустили сразу. К удивлению Хью ему вручили сверток, завернутый в красивое шерстяное одеяло, а также небольшой свиток пергамента. Он ожидал, что ему расскажут о том, что стало известно от монахинь, которые находились в монастыре в то же время, что и его мать, — когда он уезжал, Тарстен сказал о письмах, которые он написал епископу и настоятельнице.

— Что это? — спросил Хью, глядя на большой и тяжелый сверток.

Настоятельница улыбалась:

— Мы и не ожидали, что нам удастся выполнить просьбу нашего господина архиепикопа. Это все, что ваша бедная мать привезла с собой в монастырь, кроме одежды, в которую она была одета, когда носила вас. Это платье так было испачкано кровью, что его не удалось бы сберечь, а также не осталась материя послужившая саваном, в котором она была похоронена.

Хью удивленно посмотрел на нее, и она снова улыбнулась.

— Да, все это необычно. Мы избавляемся от вещей умерших людей после того, как убеждаемся, что ни один родственник или никто другой не будет претендовать на них. Но, расспрашивая моих послушниц, как велел архиепископ, я узнала, что настоятельница, которая была здесь в то время, сохранила вещи вашей матери, ожидая, что архиепископ пошлет за ними или приедет, чтобы забрать их. Я не думаю, что она была удивлена тем, что он не сделал это сразу — она, должно быть, понимала, что ему очень не хватало времени в те первые месяцы его службы. Потом настоятельница внезапно умерла, и наступил… очень трудный период.

Хью кивнул, ничего не говоря. Возможно, между самими монахинями, или между монахинями и их епископом, или между епископом и королем произошел неприятный конфликт по поводу того, кому быть настоятельницей этого монастыря. Проблема была осложнена, без сомнения, растущим разногласием между Тарстеном и королем, и Тарстен не мог ничего добиться. Но что бы там ни произошло, это Хью не интересовало.

— К счастью, — сказала настоятельница, кивая в сторону свертка, — это хранилось не в доме настоятельницы, а в хранилище. И было велено, чтобы этот сверток хранился до тех пор, пока архиепископ Тарстен не обратится и не попросит доставить ему. Поэтому его годами хранили, перекладывая с места на место.

Она еще раз улыбнулась Хью, но на этот раз глаза ее преданно сияли: — Я уверена, что по воле Бога вам достались вещи вашей матери. Я не думаю, что мы нашли бы их, если бы я не была избрана настоятельницей этого монастыря и не провела тщательные поиски и ревизию во всех кладовых. Поэтому на основании воспоминаний сестры Агаты о том, куда прятались вещи вашей матери, я смогла найти в кладовой старый сверток, предназначенный для Тарстена.

— Благодарю вас, мать-настоятельница, — сказал Хью. — Я начинаю думать, что только по воле Божьей я смогу обнаружить, кто я на самом деле, но я не хочу злоупотреблять вашей добротой. Есть ли у вас место, где бы я смог просмотреть содержимое свертка? Мне без надобности женские платья или даже простыни и одеяла. Я уверен, вам они больше пригодятся. Если я смогу обнаружить те знаки, которые помогут мне найти мою семью, то все остальное оставлю вам.

Сестры, конечно, могли найти применение предметам, о которых говорил Хью, и поэтому настоятельница с радостью выделила ему отдельную комнату, предназначенную для священников, приезжающих сюда. Хью был рад, что ему не придется ожидать, пока сверток доставят ему домой, потому что, несмотря на кажущееся спокойствие, он горел нетерпением, но, кроме того, испытывал тревогу. Он всегда тревожился, но нетерпение появилось внезапно, подогретое преданно сияющими глазами настоятельницы, когда она сказала, что исполнилась воля Божья, и вещи его матери попали ему в руки. Хью был доволен, что он был один, потому что руки его тряслись, когда он развязывал веревки, связывающие сверток. Ему, естественно, снова вспомнился рассказ Тарстена о том, в каких муках его мать пыталась выговорить его имя в свои последние минуты. Сможет ли Лайкорн быть ключом к разгадке, которую он надеялся обнаружить в ее вещах? Он начал разворачивать каждую вещь, рассматривая ее внимательно, разглаживая каждую складочку, надеясь обнаружить среди вышивок какой-нибудь символ, который бы повторялся чаще других и мог принадлежать его семье.