Некоторые мужчины кричали и ударяли кожаными кубками о столы, считая большой глупостью позволять чести возобладать над явным военным преимуществом. Другие, а их было большинство, придерживались точки зрения короля. Даже эта группа разделялась в мнениях по поводу принятого Дэвидом решения. Гордые северные таны, хотя и не проявляли уважения к какому-либо решению, принятому не ими, и не принимали перемирие во внимание, были все же оскорблены мнением, что они боялись Стефана или его армии. Они бы с большим удовольствием дождались возвращения короля Англии, чтобы затем победить его. Хью больше интересовал довод, выдвинутый небольшой группой французов и нормандцев, которым Дэвидом были обещаны шотландские земли. Они поддерживали решение короля, потому что думали, что положение в Англии ухудшается.
Ранульф де Суль, лорд Лидсдейл, был уверен, что, как только Стефан вернется в Англию, вспыхнет открытое восстание в поддержку Матильды. Роберт Авенел кивнул, соглашаясь со словами де Суля, и добавил, что Стефан не только не в состоянии привести свою армию на помощь северным графствам, но и может отозвать таких людей, как Вальтер Эспек, которые могут организовать надежную защиту как с помощью короля Стефана, так и без нее. Хью не поверил их словам, вспомнив все, увиденное им во время осады Эксетера — коварную помощь повстанцам со стороны Глостера. Он знал, что Тарстен надеялся вынудить Дэвида отложить нападение, и, как только Стефан вернется, он сможет заключить прочный мир. Это казалось не очень осуществимым, учитывая настроения баронов Дэвида, но Хью и не однажды слышал, как говорили, что «худой мир лучше самой лучшей войны». Именно поэтому, Хью обрадовался, когда услышал о решении Дэвида. Это означало что Тарстен здесь ничего больше сделать не мог, а спустя день-два после принятия клятвы и церемонных проводов они двинутся в обратный путь… домой. Это слово «дом» вызвало удивление у Хью. Ему казалось, что он никогда не употреблял его прежде. Хотя он долгое время жил у сэра Вальтера, но Хелмсли никогда не был его домом. Думал ли он о Джернейве? Нет, не о Джернейве. А об Одрис. Хью улыбнулся, ощутив острый приступ тоски. Где была Одрис, там и был его дом.
Глава XV
Когда они с Одрис расстались впервые, Хью очень страдал, думая, что его желание завоевать ее безнадежно. Теперь была очередь Одрис. Отчаяние раздирало ее, оно давило не только потому, что они расстались, а и из-за того, что менструация у нее началась три дня спустя после его отъезда, и она теперь знала, — ребенок, которого она так хотела, еще не был зачат. Одрис была в отчаянии и чувствовала необходимость ткать. Она пыталась отделаться от этого, как только могла: занимала себя работой в саду, ходила в лес, поднималась на скалы, чтобы заглянуть в гнезда, которые отметила и наблюдала там за вылупившимися птенцами. Позже, когда старых птиц отстреляют, она будет кормить птенцов, чтобы потом приручить их.
Потом пыталась написать Хью. Она знала, что дядя и тетя не спросят, кому адресовано и о чем это письмо, — они никогда не спрашивали ее об этом. Было бы странно, если бы они попросили ее прочитать им письмо или послание.
О, когда Одрис будет читать или писать, получая удовольствие, сэр Оливер и Эдит отведут в сторону взгляд, делая вид, что берут книгу или перо и не обращают на нее никакого внимания. Тень улыбки тронула ее губы, когда она вспоминала их реакцию, и тут же исчезла. Обычно когда сэр Оливер и Эдит делали вид, что не смотрят на нее, она отворачивалась, с трудом сдерживая смех и скрывая свое веселье. Если считается приличным, когда пишут святые отцы и матери, то, конечно, это не запрещено и не могло быть дурным для кого-нибудь еще. И отец Ансельм — а он был настоящий святой отец — сказал, что в этом нет ничего плохого, и научил ее писать. Но на этот раз она не засмеется, — отчаяние все сильнее заполняло ее душу.
Одрис подумала, что найдет облегчение, написав Хью, и они «поговорят друг с другом», но она с удивлением поняла, что ей нечего сказать. Удовольствие, которое испытывал Хью, описывая свои ежедневные дела, не могло помочь Одрис. Повседневные дела женщины стороннему наблюдателю показались бы скучными и однообразными. Но для нее они были интересны и совершенны (или мучительны и разочаровывающие). Одрис не могла поверить в то, что Хью будет интересно знать, как выросли саженцы в саду или что еще она решила посадить. Без сомнения, он бы заинтересовался успехами в отлове соколов, но она боялась писать об этом, чтобы не беспокоить его. Она все равно будет взбираться на скалы, волнуется он или нет, но быть жестокой и сообщать ему об этом ей не хотелось. Но, что хуже всего, у нее пропал интерес к этому занятию. Не могла она также упомянуть в письме и о картине, которая возникала у нее перед глазами и которая вынуждала ее ткать, прокладывая нить за нитью. Ей только хотелось заполнить страницу словами: «Будь осторожен, моя любовь, будь осторожен».
У нее не было необходимости бояться взглядов сэра Оливера и Эдит. Ее дядя и тетя были всецело поглощены подготовкой Джернейва к войне, которая, как они боялись, надвигается. Они разговаривали только друг с другом, и беседы их касались в основном запасов: что уже было запасено и что в ближайшие несколько дней будет завезено в замок, сколько еще осталось свободного места для припасов, сколько ртов понадобится прокормить в нижнем замке, если сервы и мелкие землевладельцы будут призваны на его защиту, и сколько ртов в верхнем замке. Но паники среди обитателей Джернейва не было: он выдержал много атак и несколько осад за то время, когда им правил сэр Оливер и Эдит. И теперь у хозяев замка не было возможности отвлекаться от дел. Им было достаточно знать, что Одрис была в замке и занята своими обычными делами. Они не спрашивали, почему не слышен больше журчащий смех и прекратились ее беззаботные шалости. Одрис была благодарна за их безразличие. Они не задавали ей озабоченных вопросов, поэтому она могла заставлять себя спускаться вниз и принимать пищу в большом зале, а не в своей башне, где ее ткацкий станок молча и соблазняюще звал к себе.
И все же, когда шел сильный дождь и темнело, а ее уставшие дядя и тетя укладывались спать, ткацкий станок в башне ожидал ее. И картина, которую она придумала, неумолимо формировалась под ее руками. Она на нее даже не взглянет. Она не позволит себе «видеть» ее, но она не сможет избегать взгляда Фриты, в котором было беспокойство. Фрита должна была наблюдать за станком с обратной его стороны, где рисунок был отчетлив, и Одрис могла быть только благодарна, что девушка была немая, а знаками она не могла бы сказать то, что сказала бы, если бы умела.
Ей не было покоя. Когда Одрис уезжала от Хью, она успокаивала себя тем, что снова увидит его и могла вспоминать о том, как им было хорошо вместе. Даже это подвело ее. Во время их первой разлуки она боялась за Бруно, а не за Хью, хотя знала, что он тоже участвует в сражении. Она в то время никогда сознательно не думала о легенде о единороге и девушке, но была твердо убеждена в том, что с единорогом ничего не случится, пока его не поймает девушка. Теперь каждое воспоминание о нем приводило ее в ужас, потому что она не была уже девушкой.
Одрис назвала себя глупой — Хью был человеком, а не очаровательным животным. Она, держа его, не созывала охотников, чтобы те убили или пленили его. Если бы она имела отношение к легенде, то нужно бы тогда бояться что он отвергнет ее из-за потерянной девственности, но этого она не боялась никогда. Зная, что это безрассудно она чувствовала, что поймала Хью в свою ловушку и, что их близость, на которую она вынудила его пойти, сделала его уязвимым, а лишение ее девственности означало гибель единорога.
Самая сильная боль утихла, когда Морель прискакал с его первым посланием спустя два дня после того, как Тарстен прибыл в Роксборо. Он доставил письмо сэру Оливеру. Хью решил послать информацию о переговорах сэру Оливеру лично, чтобы оказать ему услугу и понравиться дяде Одрис.