Франсиско никогда не бывал в Таррагоне. Они с Агустином осмотрели город: могучие стены, циклопические валы, воздвигнутые задолго до римлян, многочисленные остатки римской старины, великолепный древний собор с переходами и порталами, с римскими колоннами и языческой скульптурой, наивно переделанной под христианскую. Гойю забавляли шутливые выходки того или иного давно истлевшего в земле ваятеля. Долго стоял он, весело ухмыляясь, перед высеченной на камне повестью о том, как мыши кота хоронили: кот притворился мертвым, а когда мыши понесли его хоронить, набросился на них. Вероятно, в свое время древний мастер, работавший над барельефом, вкладывал в него скрытый смысл — и, может быть, далеко не безобидный. Гойя вытащил тетрадь и по-своему зарисовал повесть о коте.

Он пошел с Агустином в порт, где были расположены склады. Таррагона славилась винами, орехами и марципаном. В просторном помещении девушки перебирали орехи: пустые бросали под стол, а хорошие — к себе на колени, в корзины. Работали они машинально и очень быстро и за работой болтали, смеялись, пели, даже курили. Было их около двух сотен, огромное помещение гудело жизнью. Гойя забыл об аутодафе, он делал зарисовки.

На следующий день он с самого утра явился в зал совещаний архиепископского дворца. Большинство приглашенных были жители Таррагоны или расположенной поблизости столицы Каталонии — Барселоны. В том, что Франсиско призвали сюда из далекого Мадрида, чувствовалась угроза. На него смотрели с любопытством и опаской, никто не решался с ним заговорить.

Члены трибунала вошли в зал. Хоругвь, зеленый крест, темные одеяния духовных судей, вся мрачная торжественность шествия странно не соответствовали вполне современному убранству зала и обычному, простому платью гостей.

Ввели аббата. Гойя ожидал, что на нем будет желтая покаянная рубаха, санбенито, но и это, вероятно, тоже было уступкой правительству — на доне Дьего было мирское платье, сшитое по парижской моде; он явно старался придать себе спокойный, светский, вид. Но когда его ввели на помост для обвиняемых и посадили за низкую деревянную решетку, когда он увидел мрачное великолепие окружающего и почувствовал свое собственное унижение, лицо его начало дергаться, обмякло, помертвело, и этот циник, сидящий за деревянной загородкой перед импозантным и грозным судилищем, казался теперь таким же ничтожным и жалким, как если бы на него надели санбенито, а не обычное платье.

Приор доминиканцев начал проповедь. Гойя не понимал и не старался уловить смысл: он смотрел. Хотя этот суд не отличался такой пышностью и величием, как суд над Олавиде в церкви Сан-Доминго эль Реаль, все же он был не менее мрачен и тягостен. И о чем бы ни договорились с Великим инквизитором Лусия и Мануэль и какой бы ни был вынесен приговор дону Дьего, строгий или милостивый, все равно: человек был уничтожен, об этом свидетельствовало лицо аббата. После такого страшного измывательства, какое совершалось над аббатом, человек уже не мог оправиться, какой бы броней скепсиса, разума и мужества он ни одел свое сердце. И если спустя много лет его выпустят на свободу, все равно он вечно будет носить клеймо осужденного еретика, и каждый испанец с презрением отвернется от него.

Тем временем началось чтение приговора. На этот раз оно тоже длилось долго. Не отрывая глаз, с ужасом следил Гойя за лицом аббата: вот оно становится все мертвеннее, вот с него постепенно сползает светская, скептическая маска, и теперь всем видно, как унижен, как страдает, как мучается человек.

В свое время аббат смотрел на уничижение Олавиде в церкви Сан-Доминго, теперь же сам стоит за решеткой на позорном помосте в архиепископском дворце, а он, Гойя, смотрит. Что если и ему придется стоять за деревянной решеткой перед таким же зеленым крестом, перед такими же свечами, перед таким же торжественным и грозным судилищем. Гойя ощущал, как подкрадываются демоны, как протягивают к нему свои лапы. Он просто физически видел, что творится в мозгу аббата: там умерла последняя мысль о любимой женщине, умерла последняя мысль о возможности счастья в будущем, о том, что уже свершено, и о том, что еще ждет свершения; там осталась только жалкая, страшная, вечная мука этой минуты. Напрасно убеждал себя Гойя, что все происходящее только кукольная комедия, бредовый фарс с заранее условленной благополучной развязкой. У него было то же чувство, что и в детстве, когда его стращали эль коко — букой, пугалом, а он и не верил и до смерти боялся, что бука придет.

Аббат произносил слова отречения. Вид этого изящно и по моде одетого человека, стоящего на коленях перед обернутым в черное крестом и положившего руку на открытую библию, был еще страшнее, чем вид кающегося Олавиде, облаченного в санбенито. Священник говорил, и аббат повторял за ним ужасную, унизительную формулу отречения.

Не успел Гойя прийти в себя, как священное действо окончилось, осужденного увели, приглашенные разошлись. Гойя остался в жутком одиночестве. Пошатываясь, чувствуя себя неуверенно из-за своей глухоты, в каком-то странном оцепенении вышел он из сумерек зала на свет.

Агустин, против своего обыкновения, сидел в харчевне перед бутылкой вина. Он спросил, к какому наказанию приговорили аббата. Гойя не знал, он не понял. Но трактирщик тут же сообщил, что дона Дьего приговорили к трем годам заточения в монастыре. Трактирщик — возможно, тайный либерал — всячески выказывал первому королевскому живописцу свое уважение и готовность услужить, но в нем чувствовалась какая-то странная робость, словно даже участие. Он рассказал, что уже тринадцать лет хранит семь заветных бутылок необыкновенно хорошего вина — для себя и для особо почтенных постояльцев; он принес одну из этих бутылок, Гойя и Агустин молча выпили.

И на обратном пути Франсиско и Агустин говорили немного. Только один раз Гойя, вдруг рассердившись, сказал с мрачным удовлетворением:

— Теперь ты видишь, что получается, когда ввязываешься в политику. Если бы я слушался вас, инквизиция уже давно сгноила бы меня в своих застенках.

Ну, а сам решил другое:
Да, как раз теперь священный
Трибунал он нарисует.
В тишине, в своей эрмите,
Он изобразит монахов,
Обожравшихся фрайлукос,
Тех, что смотрят сладострастно,
Как в немыслимых мученьях
Жертва дрыгает ногами.
На помосте. По-иному.
И правдивей он напишет
Гарротированных. Также
Нарисует он эль коко —
Пугало, кошмар, виденье
Омраченного рассудка,
Черную и злую буку,
Ту, которой нет на свете
И что все же есть.

15

Когда Гойя добрался до Мадрида, сын его Хавьер сказал ему, что герцогиня Альба посылала за ним. Она опять поселилась в своем дворце Буэнависта в Монклоа, а кинта, новая вилла Гойи, была расположена совсем близко от этого маленького загородного поместья. Франсиско не знал, насколько Хавьер осведомлен о его отношениях с Каэтаной. Он сделал над собой усилие, откашлялся и сказал как можно равнодушнее:

— Спасибо, дружок!

Он думал, что недобрая власть Каэтаны кончилась; остались только картины, только сны, светлые и страшные, но обузданные разумом. Так оно и было, пока она находилась в Италии, пока их разделяло море. Теперь же, когда до нее было два шага, узда, в которой он держал свои сны, порвалась.

Он не» пошел к Каэтане. И все время проводил в эрмите, своей уединенной мастерской. Пытался работать. Но таррагонские видения поблекли, на смену им явились страшные санлукарские сны. Не находя исхода страстной тоске, томился он под непроницаемым колпаком глухоты.