Но могла ли называться
Эта живопись крамольной?
Содержался ли в ней вызов
Алтарю и трону? Тщетно
Было здесь искать прямое
Возмущение. Но эти
Небольшие зарисовки
Были громче прокламаций,
Не страшней, чем речь трибуна.
Этот бык, облитый кровью,
Это мрачное веселье
В ночь перед постом, хожденье
Полуголых флагеллантов,
Суд над грешником
Взывали
К сердцу, горечью и желчью
Наполняли человека,
Возбуждали мысль…
«Ну, что ты
Скажешь?» — тихо молвил Гойя.
«Ничего, — ему ответил
Агустин. — Да что тут скажешь?»
И внезапно озарила
Широчайшая улыбка
Этот мрачный худощавый
И угрюмый лик.

10

Пришла Хосефа, увидела картины и отступила в самый дальний угол. Ее пугал человек, которого она любила.

Пришли Ховельянос и молодой поэт Кинтана. Ховельянос сказал:

— Вы наш, дон Франсиско. А я чуть было не подумал о вас дурно.

Молодой Кинтана ликовал:

— Вот он — всеобщий язык. Ваши картины, дон Франсиско, поймет всякий — от погонщика мулов до самого последнего премьер-министра.

Картины посмотрели дон Мигель, Лусия, дон Дьего. Нелепо было подгонять эти полотна под мерку Менгсов и Байеу.

— Боюсь, что нам с вами, дон Мигель, придется переучиваться, — сказал аббат.

Но на следующее утро дон Мигель опять пришел к Гойе. Картины Франсиско не дали ему спать. Политического деятеля Бермудеса они взволновали не меньше, чем Бермудеса — знатока живописи. А вдруг другие тоже почуют скрытое в картинах возмущение? Великий инквизитор Лоренсана, например? Какое им дело до того, сколько в этих вещах подлинного искусства, они усмотрят здесь только бесчинство, бунт, ересь.

Вот это и хотел внушить другу дон Мигель. Своими картинами Франсиско достаточно показал, сколько у него мужества, верного политического чутья, какая тяга к справедливости, толковал ему дон Мигель. Осмелиться выставить подобные вещи после того, как тебя пригласили на аутодафе в церковь Сан-Доминго, значит бросить инквизиции вызов, которого она не простит.

Гойя, или Тяжкий путь познания - i_012.jpg

Гойя с радостным изумлением, ухмыляясь, смотрел на свои картины.

— Не вижу в них ничего такого, что дало бы священному судилищу повод обвинить меня, — говорил он. — Покойный шурин прочно вдолбил мне предписания Пачеко. Я никогда не писал нагого тела. Я никогда не писал ног пресвятой богородицы. Во всех моих работах нет ничего, что бы нарушало запреты инквизиции. — Он еще раз окинул взглядом картины. — Ничего предосудительного я в них не вижу, — повторил он, задумчиво качая головой.

Мигель только вздохнул над простодушной крестьянской хитростью Франсиско.

— Ничего явно бунтарского в этих картинах и не увидишь, — терпеливо объяснил он, — но от них буквально разит мятежом.

Франсиско не мог понять, о чем толкует Мигель. На него никак не угодишь. То зачем он занимается чистым искусством, а теперь он, видите ли, слишком занялся политикой. Разве до него не изображали инквизиционного суда?

— Но не теперь и не так! — воскликнул дон Мигель.

Гойя пожал плечами.

— Не верю, чтобы из-за этих картин у меня могли быть неприятности. Мне надо было написать их. Они показывают, что я умею делать, и я не хочу их прятать, я хочу, чтобы их видели, и выставлю непременно. — Заметив, как омрачилось и нахмурилось обычно такое ясное лицо друга, он добавил задушевным тоном: — Сам ты столько раз шел навстречу опасностям, а меня хочешь предостеречь от неосторожного шага. Это значит, что ты хороший друг. Только не надсаживайся зря, я все равно выставлю картины! — решительно закончил он.

Мигель понял, что настаивать бесполезно.

— Постараюсь, по крайней мере, чтобы дон Мануэль пришел и похвалил картины, — озабоченно сказал он. — Может быть, это остановит Великого инквизитора.

Дон Мануэль пришел вскоре в сопровождении Пепы. Оказалось, что Пепа очень беспокоилась за Франсиско после того, как он получил приглашение на аутодафе.

— Я всегда вам говорила, Франсиско, что в вас чувствуется еретический душок, — заявила она. — Дону Мануэлю тоже случается огорчать меня и грешить против истинной веры. Но ему это еще извинительно: он — государственный деятель, ему надо оберегать права короля. А ты ведь только живописец, Франчо!

— Не слушайте ее, она зря вас запугивает, — весело успокаивал его дон Мануэль. — Я вас в обиду не дам. Один раз священному судилищу удалось устроить парадное представление, второй раз я им этого не позволю. А теперь показывайте картины. Мигель столько мне о них наговорил.

Они посмотрели картины.

— Великолепно, — заявил Мануэль. — В сущности, вы должны быть мне благодарны, дон Франсиско. Не допусти я это аутодафе, вы ни за что не написали бы таких картин.

Пепа долго и молча разглядывала картины. Потом сказала низким томным голосом, слегка растягивая слова:

— Это ты в самом деле замечательно написал, Франчо. Правда, мне непонятно, почему бык такой маленький, а тореадор такой большой, но, должно быть, так надо, тебе виднее. Ты так много о себе воображаешь, что тебя не следовало бы захваливать, но ты по-настоящему большой художник, Франчо, — и она в упор посмотрела на него бесстыдным взглядом своих зеленых глаз.

Это не понравилось дону Мануэлю.

— Нам пора, — сказал он. — Пожалуйста, пришлите картины ко мне, дон Франсиско. Я покупаю их.

Для Гойи было приятным сюрпризом, что картины, которые он писал забавы ради, принесут ему еще и деньги, тем более, что с дона Мануэля можно было спросить подороже. Однако предназначал он эти картины не для Мануэля и уж никак не для Пепы, ему не хотелось, чтобы они попали в руки ничего не понимающих людей. Конечно, раздражать Князя мира было рискованно и неумно, и все же он сказал:

— Мне очень жаль, дон Мануэль, но я не могу отдать вам картины, они уже обещаны.

— Ну, две-то уж вы как-нибудь уступите нам, — недовольно промолвил дон Мануэль, — одну — сеньоре Тудо, одну — мне. — Тон у него был повелительный, не допускающий возражений.

На прощание Пепа сказала:

— Бык слишком маленький, вы сами увидите, Франсиско, что я права. И все-таки вы — гордость Испании.

— Наша Пепа привыкла выражаться так, как поется в ее романсах, — сердито оборвал Мануэль.

Все друзья Гойи перевидали картины, кроме Каэтаны. Он ждал. Страсть нахлынула на него могучей волной, в нем закипала мрачная злоба.

Наконец Каэтана пришла. Но не одна, а в сопровождении своего врача, доктора Пераля.

— Я соскучилась по вас, Франчо, — сказала она. Они посмотрели друг на друга жарким, бесстыдным, счастливым взглядом, как будто разлука длилась вечность.

Потом она подошла к картинам. Большие глаза ее, сверкающие металлическим блеском из-под горделиво выгнутых бровей, впитывали в себя его творение; она разглядывала картины по-детски пытливо, сосредоточенно. Его переполняло сладострастие и торжество. Чего еще желать от жизни? В этих четырех стенах соединены вместе творение, которое по плечу ему одному, и предназначенная для него, не имеющая себе равных женщина.

— Мне бы хотелось участвовать во всем этом, — сказала она.

Он понял сразу, и глубокая радость охватила его. Именно это ощущал он сам и желал, чтобы ощутили другие. Ему хотелось участвовать и в бое быков, и в карнавале, и даже в инквизиционном судилище. Более того, если и при виде сумасшедшего дома зрителем не овладевало бессознательное желание сбросить с себя все — одежду, приличия, разум, — тогда, значит, картины написаны напрасно, они не удались. «Мне бы хотелось участвовать во всем этом». Она, Каэтана, все поняла.