— Простите меня, донья Пепа, я не хотел оскорбить вас, вы же знаете. Но я люблю музыку. Я не мог бы полюбить женщину, которая не чувствует музыки. Я тоже немного пою. Позвольте мне спеть для вас, — попросил он.
В Мадриде рассказывали, что королева Мария-Луиза с величайшим удовольствием слушает пение дона Мануэля, но ей приходится долго упрашивать своего любимца, прежде чем он согласится на ее просьбу: в трех случаях из четырех она получает отказ. И Пепа втайне торжествовала, что с первой же встречи так обворожила герцога, но вслух она только заметила со спокойной любезностью:
— Лусия, ты слышишь, герцог предлагает спеть для нас.
Все были поражены.
Паж принес гитару. Дон Мануэль положил ногу на ногу, настроил гитару и запел. Сначала он спел под собственный аккомпанемент старую чувствительную балладу про парня, по жеребьевке взятого в рекруты и отправленного на войну: «Уходит в море армада. Прощай, Росита, прощай!» Он пел хорошо, с чувством, отлично владея голосом.
— Спойте, спойте еще! — умоляли польщенные дамы, и дон Мануэль спел песенку, сегидилью болера, сентиментально-насмешливые куплеты о тореадоре, осрамившемся на арене, так что теперь он не решается показаться на глаза людям, а уж быкам — и тем паче. Прежде из-за него готовы были выцарапать друг другу глаза двести прекрасных и изящных жительниц Мадрида — махи, щеголихи, даже две герцогини, а теперь он рад-радешенек, если дома в родной деревне девушка пустит его к себе на солому. Гости громко аплодировали, и дон Мануэль был доволен. Он отложил гитару.
Но дамы умоляли:
— Спойте, спойте!
Министр, еще немного колеблясь, но в душе уже сдавшись, предложил исполнить настоящую тонадилью, но для этого нужен партнер, и он посмотрел на Франсиско. Уговорить Гойю, любившего пение, да к тому же еще возбужденного вином, оказалось нетрудно. Они шепотом посовещались, взяли несколько нот, обо всем договорились. Они пели, плясали, изображали в лицах тонадилью про погонщика мулов. Погонщик ругает ездока, а тот становится все требовательнее. Он злит мула и погонщика, не хочет слезать, когда дорога идет в гору, к тому же он скряга и не желает прибавить ни куарто к договоренной плате. К спорам и ругани ездока и погонщика присоединяется крик мула, которому отлично подражали то дон Мануэль, то Франсиско.
Оба — и премьер-министр и придворный живописец их католических величеств — пели и плясали с самозабвением. Эти изящно одетые господа не только изображали ругающегося погонщика и скупого ездока — они действительно были ими, и куда больше, чем премьером и придворным живописцем.
Дамы слушали и смотрели, а сеньор Бермудес с аббатом меж тем беседовали шепотом. Но когда дон Мануэль и Гойя удвоили усердие, они тоже замолчали, пораженные, несмотря на весь свой житейский опыт; они почувствовали к обоим легкое, добродушное презрение, проистекавшее от сознания собственного умственного превосходства и высокой образованности. Как усердствуют эти дикари, а все ради женщин, как унижаются, и сами того не замечают.
Наконец Мануэль и Франсиско, вволю напевшись и напрыгавшись, остановились усталые, запыхавшиеся, счастливые.
Но тут на сцену выступил еще один гость — дон Агустин Эстеве.
Испанцы презирают пьяниц — пьяный человек теряет чувство собственного достоинства. Дон Агустин не мог припомнить, чтобы когда-либо вино лишило его ясности рассудка. Но сегодня он выпил больше, чем следовало, и сам сознавал это. Он был зол на себя, но еще больше на остальных гостей. Вот полюбуйтесь — Мануэль Годой, он именует себя герцогом Алькудиа и украшает живот золотыми побрякушками, и Франсиско Гойя, ему плевать на себя и на свое искусство. Счастье вознесло их обоих из грязи на высочайшую вершину и дало им все, о чем только можно мечтать, — богатство, уважение, власть, самых завидных женщин. И вместо того, чтобы смиренно благодарить бога и судьбу, они выставляют себя на посмешище, прыгают и орут как недорезанные свиньи, да еще в присутствии самой прекрасной женщины в мире. А он, Агустин, стой и смотри да хлещи шампанское, которым уже сыт по горло. Хорошо хоть одно — теперь он набрался храбрости и выскажет свое мнение аббату и дону Мигелю, этому ученому сухарю и ослу, не понимающему, какое сокровище донья Лусия.
И Агустин стал распространяться о бесполезной учености некоторых господ. Болтают, разглагольствуют и про то, и про это, и по-гречески, и по-немецки, тычут своим Аристотелем и Винкельманом. Подумаешь, велика штука, раз у тебя и деньги и время на учение было, раз тебя зачислили в стипендиаты и ты щеголял в высоком воротнике и в башмаках с пряжками. А попробуй-ка помучиться своекоштным, как мучился Агустин Эстеве, чтобы заработать или выпросить себе тощий ужин. Да, у некоторых господ нашлись нужные двадцать тысяч реалов — им хватило и на пирушку, и на бой быков, и на докторский диплом.
— А у нашего брата докторской степени нет, зато у нас мизинец больше понимает в искусстве, чем все четыре университета и академия вместе со своими докторами. Вот нам и приходится сидеть и до одури пить шампанское и малевать лошадей под задницами побежденных генералов.
Стакан Агустина опрокинулся, и сам он, тяжело дыша, повалился на стол. Аббат посмотрел и улыбнулся.
— Так, теперь и наш дон Агустин спел свою тонадилью, — сказал он.
Дон Мануэль посочувствовал сухопарому подмастерью своего лейб-художника.
— Пьян, как швейцарец, — сказал он добродушно.
Солдаты швейцарской гвардии славились тем, что, когда увольнялись вечером в отпуск, длинными рядами, взявшись под руки, пьяные шатались по улицам, горланили песни, задирали прохожих. Дон Мануэль с удовлетворением отметил разницу между Агустином, мрачным, злым, раздражительным во хмелю, и собой — вино приводило его в веселое, добродушное, приятное настроение. Он подсел к Гойе, чтобы за стаканом вина излить душу художнику, пожилому, умному, сочувствующему другу.
Дон Мигель занялся Пепой. Он считал полезным в интересах Испании и прогресса заручиться ее дружбой, ибо герцог, несомненно, на какое-то время подпадет под ее влияние.
Дон Дьего подошел к донье Лусии; он думал, что знает людей, что знает донью Лусию. У нее была бурная жизнь, она, конечно, пресыщена, она у цели: завоевать такую женщину нелегко. Но недаром же он ученый, философ, теоретик, выработавший свою систему, свою стратегию. Если у доньи Лусии иногда проскальзывает легкая, трудно объяснимая насмешка вместо более естественной для нее удовлетворенности, так, верно, потому, что она помнит свое происхождение и гордится им. Она вышла из низов, она маха, этого она не забывает, и в этом ее сила. Мадридские махи и их кавалеры знают себе цену. Они чувствуют себя такими же испанцами, как и гранды, может быть, даже еще более истыми. Аббат считал эту знатную даму — Лусию Бермудес — тайной революционеркой, которая могла бы играть роль в Париже, и на этом убеждении он построил свой план.
Он не знал, обсуждает ли дон Мигель вместе с ней государственные дела, не знал даже, интересуется ли она ими. Но он вел себя так, как если бы именно она, со своего возвышения, из своего салона вершила судьбами Испании. Первые робкие шаги на пути к заключению мира успеха не имели; Париж был настороже. Почему бы представителю духовенства, к коему благосклонны отцы инквизиторы, и светской даме, салон которой славится на всю Европу, не войти в переговоры с парижанами об испанских делах, ведь они могут действовать свободнее, а значит, плодотворнее, чем государственные деятели и придворные. Дон Дьего намекал, что пользуется в Париже известным влиянием, что имеет доступ к людям, которые для других вряд ли доступны. Очень осторожно, уснащая свою речь любезностями, просил он ее совета, предлагал союз. Умная Лусия отлично понимала, что не политика его цель. Все же избалованной даме льстило доверие образованного скрытного человека, льстило, что он предлагает ей такую трудную, тонкую роль. В первый раз она с подлинным интересом окинула его многозначительным взглядом своих раскосых глаз.