Теперь, когда они были вместе, оба опять превратились в мальчишек. Жизнь снова манила необыкновенными приключениями: за каждым углом таилась какая-то неожиданность, надо было не упустить ее, схватиться с ней, преодолеть. Оба чувствовали, как они нужны друг другу. Гойе нужны были рассудительный ум Сапатера, его всегдашняя готовность к дружеским услугам; для Мартина окружающая его тусклая действительность расцвечивалась яркими красками, когда Гойя давал ему заглянуть в мир, открытый глазу и сердцу художника.
В последующие дни Гойя писал своего друга. Блаженные дни! Забавно и радостно было видеть, как возникает на полотне Мартин, такой, как он есть, умный, представительный, милый, добросердечный, немножко обыватель. Над могучим носом и мясистыми щеками рассудительно, со спокойной веселостью глядели лукавые глаза.
— Так вот какой я, — сказал Мартин и прищелкнул языком.
Франсиско не знал, что лучше — самый процесс работы или долгие перерывы, во время которых он болтал со своим другом. Тогда он охотно отсылал Агустина под тем или другим предлогом и тут-то давал себе волю. Всплывали старые воспоминания, без разбору, все вперемешку: девушки, дни нужды, стычки с полицией, полное приключений бегство от инквизиции, беспутные вызовы, опасные драки, поножовщина, раздоры с семьей Байеу. С наивным самохвальством сравнивал он свою нужду в молодости и теперешнее благосостояние. Теперь у него прекрасный дом в Мадриде, дорогая обстановка, предметы искусства, ливрейные слуги, к нему приходят знатные друзья — и он даже не всегда их пускает; у него великолепный выезд, золоченая берлина в английском стиле — в Мадриде таких всего три. Да, эта карета, эта карроса была гордостью Гойи; содержание выезда, особенно лошадей, в Мадриде обходилось дорого, но Гойя не останавливался перед тратами, дело стоило того. И хотя во время траура это и не подобало, он все же повез друга прокатиться на Прадо.
Иногда Франсиско и Мартин пели и музицировали, разыгрывали сегидильи, тираны, болеро — оба страстно любили народную музыку. Правда, они часто спорили о достоинствах отдельных музыкальных произведений, обычно Франсиско удавалось переубедить Мартина, и тогда он издевался над его отсталыми вкусами. Подтрунивал он и над приверженностью Мартина к тореадору Костильяресу: сам Гойя бредил Рамиро. Он насыпал песок на стол и рисовал обоих тореадоров; маленького крепыша Рамиро он награждал собственной львиной головой, а высокого дородного Костильяреса — огромным носом, и оба громко хохотали.
Но Франсиско вдруг замолкал, лицо его мрачнело.
— Вот я смеюсь, — говорил он, — и хвастаюсь, что пошел в гору. Да как еще пошел! Я pintor de camara и скоро буду президентом Академии; у меня самый лучший в Испании глаз, самая искусная рука, все мне завидуют, а тебе, Мартин, я скажу: все это фасад, а за ним — дерьмо.
Мартину были знакомы внезапные перемены в настроении друга и неожиданные вспышки.
— Франчо, Франчо, — пытался он его успокоить, — не греши, брось эти глупые речи!
Франсиско быстро взглядывал на пресвятую деву Аточскую, крестился, но затем продолжал:
— Да ведь это же правда, chico,[5] у каждой моей случайной удачи есть оборотная сторона, за каждой стоят злые силы и корчат мне рожи. Вот сейчас мне повезло — мой шурин, этот кисляй и педант, наконец убрался на тот свет, но Хосефа ходит как привидение, убивается и днем и ночью. Мне повезло — дон Мануэль подарил меня своей дружбой, могущественнее его нет никого в Испании, и сам он замечательный молодой человек, но в то же время он негодяй, и довольно опасный. А кроме того, у меня на душе кошки скребут, когда вспомню, почему он со мной подружился. Вот не могу я позабыть, чего от меня потребовали ради дона Гаспара, а ведь я эту ходячую добродетель не перевариваю. И никто мне за это спасибо не сказал. Пепа только насмешливо смотрит своими зелеными глазами и задирает нос, словно сама, без посторонней помощи, так высоко взлетела. Всем что-то от меня нужно, а меня никто не хочет понять.
И он в резких словах обрушился на бесцеремонность, с которой Мигель и Агустин наседают на него, чтоб он вмешался в дела короля и государства. Он придворный живописец, он принадлежит ко двору, и это хорошо; он сам так хочет, гордится этим. Своей живописью он оказывает стране больше услуг, чем все эти крикуны и политические реформаторы.
— Живописец должен писать, — сказал он сердито и решительно. Его мясистое лицо было мрачно. — Живописец должен писать — и кончено, баста! И о денежных моих делах мне тоже надо потолковать с кем-нибудь понимающим, — продолжал он.
Это был внезапный и тем более приятный поворот, хотя Мартин и ждал, что Франсиско захочет с ним посоветоваться. У него в Сарагосе был банк, и Франсиско считал его человеком деловым.
— Буду рад дать тебе добрый совет, — сказал он от всей души и прибавил в раздумье: — Насколько я понимаю, твои финансовые дела ни в коей мере не внушают опасений.
Но Гойя никак не хотел с этим согласиться.
— Я не ипохондрик, — возразил он, — и не люблю ныть. Цены деньгам я не знаю, просто они мне нужны. Здесь, в Мадриде, действительно выходит по пословице: «Бедняку только три пути не заказаны: в тюрьму, в больницу да на погост». Мне черт знает каких денег стоят платье и жулики слуги. Положение обязывает. А то мои гранды тут же прижмут меня с гонораром. Кроме того, я работаю, как мул, ну так должен же я что-нибудь от этого иметь. А здесь, на земле, за всякое удовольствие приходится платить. Не то, чтобы женщины с меня деньги тянули, но у меня бывают романы со знатными дамами, а они претендуют, чтоб их любовник ни в чем не уступал знатным господам.
Дону Мартину было известно, что Франсиско любит роскошь и легко швыряет деньгами, но что порой на него нападают угрызения совести и приступы мужицкой скупости. Его другу Франсиско нужно было, чтобы кто-нибудь его успокоил, ну, так он, Мартин, успокоит его. Придворный живописец Франсиско Гойя зарабатывает в один час столько, сколько арагонский овчар зарабатывает в год. Ведь он получает за портрет, который может состряпать в два дня, четыре тысячи реалов. Такому денежному мешку нечего бояться за будущее.
— Твоя мастерская, — уверял он Гойю, — куда лучшее обеспечение, чем мой сарагосский банк.
Гойе хотелось слышать побольше таких утешительных слов.
— Все это прекрасно, милый мой носач, — сказал он, — но не забывай, какие огромные требования предъявляют ко мне сарагосские родственники, ты же сам знаешь! Прежде всего мой брат. «До жирного сыру всякий червь падок», — с горечью процитировал он старую поговорку. — Мать, конечно, не должна ни в чем терпеть недостатка: во-первых, я ее люблю, а во-вторых, матери придворного живописца полагается жить в довольстве. Но мой брат Томас нахален, как крыса. Ведь я же дал ему на обзаведение позолотной мастерской на калье де Морериа. Не раз доставал ему заказы. Подарил тысячу реалов на свадьбу и каждый раз как родится ребенок даю по триста. А Камило вовсе мне на шею сел. Я скорее язык проглочу, а не стану для себя что-нибудь выпрашивать, а ради него я унижался и выклянчивал ему место священника в Чинчоне. Но ему все мало. Сегодня ему понадобится что-нибудь для церкви, завтра — для дома священника. А пойдешь с ним на охоту, так заяц дороже лошади станет.
Все это Мартин слышал уже много раз.
— Что зря болтать, Франчо, — добродушно сказал он. — Ведь у тебя доходы не хуже архиепископских. Давай-ка проверим твой текущий счет, — предложил он.
— Вот увидишь, — предрекал Гойя, — у меня и тридцати тысяч реалов не наберется.
Мартин ухмыльнулся. Для его друга было обычно, смотря по настроению, то раздувать цифры, то приуменьшать их.
Выяснилось, что у Гойи, не считая дома и всего прочего, было около восьмидесяти тысяч реалов.
— Все равно, жалкие крохи, — заметил он.
— Что там ни говори, а не так уж это плохо, — утешал его Мартин. Минутку он раздумывал. — Может быть, испанский банк уступит тебе несколько привилегированных акций. Хорошо бы граф Кабаррус снова стал во главе банка, а это может устроить только сеньор Ховельянос, к возвращению которого ты в известной мере причастен, — прибавил он улыбаясь. Гойя замахал руками… — Не беспокойся, положись на меня, Франчо, я сделаю это тактично и деликатно, — закончил Сапатер.
5
малыш (исп.)