Неутомимый Агустин, у которого как раз было мало работы, тратил досуг на то, чтобы наловчиться в гравировании. Гравер Жан-Батист Лепренс применил способ акватинты для гравирования рисунков тушью. При жизни он не выдавал своего секрета, но после его смерти этот способ был описан в Методической энциклопедии и вот теперь старательный Агустин Эстеве практиковался в нем. Гойя временами следил за его работой, но по большей части отсутствующим взглядом. В молодости он и сам пытался делать гравюры с Веласкеса, но не слишком преуспел. Агустин надеялся, что новый способ заинтересует учителя, однако благоразумно не заикался об этом. Франсиско, в свою очередь, не задавал вопросов, но то и дело подходил к столу Агустина и наблюдал, как он работает. Изредка наведывался дон Мигель. В первые свои посещения он почти совсем не разговаривал, а в дальнейшем беседовал вполголоса с Агустином. Они не знали, слышит ли их Франсиско.
Однажды он явно показал, что прислушивается. Это было, когда Мигель подробно рассказывал, как живописец Жак-Луи Давид приспособился к новому режиму. Когда Мигель кончил, Агустин ввернул ряд ехидных замечаний. Ему всегда казалось, что при всем совершенстве формы в произведениях Давида чувствуется пустота, чисто внешняя декоративность; его ничуть не удивляет, что Давид предал свободу, равенство и братство и перемахнул к тем, кто захватил в руки власть, к крупным дельцам. У Гойи вырвался злобный смешок. Значит, и Жак-Луи Давид, образец республиканца, кумир франкофилов, приноравливается к духу времени. А друзья требуют, чтобы он, Франсиско, стал революционером. «Раз уж золото ржавеет, что с железа возьмешь?»
— Вполне понятно, что ему не хотелось класть голову под нож, — язвительно произнес он наконец. — Однако гораздо более в классическом духе и в его собственной манере было бы дать себя укокошить.
Впервые у Гойи прояснилось лицо, когда неожиданно приехал Сапатер, его сердечный друг Мартин. Хосефа написала ему в Сарагосу, но оба они скрыли от Франсиско, что Мартин приехал только ради него.
Наконец-то Гойе было кому без утайки рассказать о своем горе и гневе. О том, как та женщина принудила его солгать, будто дочка его при смерти; да, не кто иной, как она, зловредная колдунья Каэтана, внушила ему эту мысль. И как потом, загубив девочку, она явилась посмеяться над ним. А когда он бросил ей обвинение прямо в лицо, она накинулась на него с грубой руганью, точно уличная девка, которой мало заплатили. И как тут на него напало бешенство и глухота.
Мартин курил и слушал молча, внимательно. Он не возразил ни слова; его лукавые ласковые глаза над мясистым носом глядели задумчиво, участливо.
— Ну, конечно, ты считаешь, что я спятил, — сердился Франсиско, — все считают, что я спятил, и обходят меня потихоньку, как буйного. А я вовсе не буйный, — выкрикивал он, — как они смеют оскорблять! И если я даже рехнулся, значит, это она наколдовала, она напустила на меня безумие. Недаром она посмотрела на мою картину с сумасшедшим домом и сказала: хорошо бы в этом участвовать.
— Мне надо тебе кое-что сказать, — снова начал Франсиско, помолчав немного, но если прежде он почти кричал, то теперь подошел вплотную к Мартину и заговорил таинственным шепотом. — Пока что я не-сошел с ума, но могу сойти. Иногда, и даже часто, мне кажется, что я уже начинаю сходить с ума.
Мартин Сапатер остерегался много говорить, но самим своим присутствием и спокойствием он действовал успокоительно.
Незадолго до того, как Мартин собрался обратно в Сарагосу, явился посланный старой маркизы. Донья Мария-Антония спрашивала, есть ли теперь у Гойи время написать с нее второй портрет, о котором они говорили в Пьедраите.
Мартин уговаривал принять заказ, а Гойя делал вид, будто соглашается через силу. Но в душе он сразу решил согласиться. Должно быть, все это дело рук Каэтаны, а если нет, тогда, возможно, случай приведет ее в дом к маркизе, когда он будет там работать.
Яростно и сладострастно жаждал он вновь увидеть ее. Он и сам не знал, как поступит потом, но увидеть ее ему было необходимо. Он принял заказ.
Очень скоро он с огорчением понял, что донья Мария-Антония де Вильябранка догадывается обо всем, что произошло между ним и Каэтаной. Временами, когда она без стеснения смотрела ему прямо в лицо своим приветливо-высокомерным взглядом, у него было такое чувство, словно он стоит перед ней нагишом. Он уже раскаивался, что согласился писать ее портрет.
Тем, не менее он затягивал работу. И не только потому, что надеялся и боялся увидеть Каэтану, нет, теперь, чаще бывая у маркизы, он вновь чуял в семейной жизни Каэтаны что-то смутное, затаенное, от чего отмахивался, над чем боялся задуматься до сих пор. В приливе ярости он назвал ее бесплодной. Так ли это? А если бы она родила от одного из своих любовников, вряд ли герцог и маркиза дали бы имена Вильябранка и Альба внебрачному младенцу. Чтобы не становиться перед такой проблемой, она, возможно, пользовалась услугами доктора Пераля, или Эуфемии, или обоих. Этим, возможно, и объяснялась ее близость с врачом. Работая над портретом маркизы, Гойя убедился, что в доме герцогов Альба жизнь гораздо сложнее, чем он предполагал.
Кстати, и портрет доньи Марии-Антонии что-то не ладился. Ни разу еще ни к одной картине не делал Гойя столько набросков, и ни разу еще ему не было так не ясно, что же, собственно, он думает сделать. Да и со слухом у него обстояло по-прежнему плохо, а по губам он мог читать только у тех людей, с которыми чувствовал себя уверенно, того же, что говорила маркиза, он почти не понимал. Кроме того, он совсем потерял надежду встретиться у нее с Каэтаной.
Мартин уехал в Сарагосу. Зато все чаще стал заглядывать дон Мигель, возможно что он угадывал тревогу и смятение Гойи, хотя тот и не был с ним откровенен. Мигель сделал ему предложение, которое облек в форму просьбы; на самом деле чуткий друг хотел помочь Франсиско.
— Отношения между доном Мануэлем и послом Французской республики были по-прежнему более чем холодные. Из соображений высшей политики следовало бы всячески ублажать гражданина Гильмарде, а между тем Князь мира открыто проявлял неприязнь к этому плебею, который нанес ему личное оскорбление. Сеньор Бермудес, со своей стороны, всячески старался задобрить влиятельного человека и пользовался малейшим поводом оказать ему услугу. А Гильмарде, на беду, заинтересовался искусством и никак не мог успокоиться, что величайший художник Испании написал портрет роялистского посла Авре; он намекнул Мигелю, что был бы очень рад, если бы сеньор де Гойя написал портрет и с него. Приняв такой заказ, Франсиско принесет пользу делу испанских либералов, втолковывал художнику дон Мигель, да и для него самого эта работа может оказаться благотворным отвлечением. Только за нее надо браться немедленно. Француз — человек нетерпеливый, к тому же он раздражен, потому что Мануэль нарочно все время испытывает его терпение.
Франсиско обрадовался предлогу прервать работу над портретом маркизы. Она любезно отвела его извинения, сказав, что он может возобновить работу в любое время, когда у него будет для этого досуг и охота.
Несмотря на ее снисходительность, Франсиско с тяжелым сердцем покинул дворец Вильябранка. Он стыдился перед ней и перед самим собой, что не осилил ее портрета. Это было с ним чуть ли не в первый раз, и впоследствии его часто мучила мысль о незаконченной картине.
С тем большим жаром принялся он за новую работу. Гильмарде был польщен, что Гойя так быстро откликнулся на его просьбу, и держался очень приветливо. Он желал позировать в мундире, со всеми атрибутами своего звания.
— Пишите не меня, уважаемый маэстро, пишите республику, — потребовал он. — За эти годы республика претерпела немало превращений, — с широким жестом пояснил он. — Вам, гражданин Гойя, несомненно, доводилось слышать об аристотелевой энергии и энтелехии, о семени, о возможности, изначально присущей всем вещам и стремящейся стать действительностью. Так и республика, постепенно становилась по-настоящему республиканской, а с ней и Фердинанд Пьер Гильмарде становился настоящим гражданином Гильмарде.