7. ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН
К пятому, шестому (или двенадцатому?) дню я обжился в хосписе и накануне первого экзамена совершенно не волновался, хотя от его успешной сдачи, как предупредил наставник Робентроп, зависела дальнейшая выбраковка. Я спросил, что это такое — выбраковка, и Робентроп, внезапно разъярясь, чуть не оторвав себе ухо, отрезал:
— Когда надо, узнаете, сэр!
Прошлое отступило, истаяло, и тоска в груди утихла. Я уже не горевал об утраченной семье и о кое-как налаженном обетовании. В прошлом было, конечно, много хорошего, но ведь и жалеть особенно не о чем. По крайней мере здесь, в хосписе, я ни в чем не нуждался и не приходилось думать со страхом о завтрашнем дне. Строгий, раз и навсегда заведенный распорядок, стабильное лечение, долгий, беспробудный сон… Труднее всего было привыкнуть к здешнему питанию: желеобразные, рвотные супы, вторые блюда — протухшие мясо и рыба, в которых зубы увязали, как в глине, пирожные, посыпанные каким-то порошком вроде птичьего дерьма. Все это поначалу плохо удерживалось в желудке, но на третий, кажется, день, перед обедом мне вкололи порцию универсального лекарства "Бишафилиус-герметикус", штатовского производства, приготовленного, по уверениям медсестры-давалыцицы, с использованием змеиного яда и спермы папуасов. И буквально через час у меня открылся такой жор, что я попросил вторую порцию рыбы-фри, которую мне, правда, не дали.
Медицинский персонал в основном относился ко мне хорошо, а уж с Макелой и Настей наладились такие отношения, что хоть к жене не возвращайся. Добрые женщины по несколько раз в день забегали в комнату, приносили разные сладости, гнилые фрукты, шоколадки, которые можно сосать, не чувствуя вкуса, но которые резко поднимали потенцию, а вечером я сам приходил к ним в гости во флигелек. Свидания проходили по одной и той же схеме, но мойщицы иногда ссорились между собой, кого из них я должен первую изнасиловать. Победительницей в споре обыкновенно выходила Макела, потому что была физически намного крепче Насти. Я пил чай или прокисшее красное вино без градусов и высокомерно, как турецкий султан, наблюдал за перебранкой двух влюбленных женщин. Сперва они пикировались беззлобно, пересчитывая, кто больше сделал для меня хорошего, потом начинали вспоминать какие-то давние истории, незабытые обиды — и наконец с ужасными воплями набрасывались друг на дружку, причем дрались не по-женски, не царапали, не хватали за волосы, а, отступив на середину комнаты, наносили мощные прямые кулачные удары до тех пор, пока одна из них, обычно Настя, не валилась на пол. И тогда Макела выбивала каблуками остатки дури из подруги, пока та не теряла сознание. Проделав все это, безумная мойщица, еще разгоряченная победой, валилась на кровать и истомно, тоненьким противоестественным голосишкой взывала:
— Ну что же ты медлишь, любимый!
По установленному ритуалу, я выходил за дверь и через секунду врывался в комнату с разъяренным лицом и набрасывался на невинную жертву, аки вепрь. Надо заметить, все комнаты хосписа были снабжены видеоглазками, кассета с нашими ежевечерними развлечениями ходила по рукам, и я все чаще ловил на себе уважительные взгляды сотрудников, включая мужчин. В прежней жизни я никогда не считал себя исключительным любовником, да и никто не считал, и поймал себя на том, что новый статус неудержимого самца, этакого буйного мачо, тешит мое самолюбие. К слову сказать, я больше симпатизировал беленькой Настене, и не в силу расовых предрассудков, а из вполне понятного восхищения ее необыкновенным любовным упорством. Она знала, что потерпит поражение, но раз за разом без всяких колебаний вступала в неравную схватку. Наставник Робентроп по-научному растолковал феномен ее поведения, сказал, задумчиво почесывая мошонку:
— Они обе, сэр, из одного мазка, потому ни в чем друг другу не уступят. Вплоть до полного самоуничтожения. Как и заведено у одноклеточных.
Интересное объяснение по поводу моего будущего дал фельдшер Миша Чингисхан, проводивший со мной утренние и вечерние процедуры. Приземистый кривоногий мужичок монголоподобной внешности, отчего, вероятно, и прозвище. С ним у нас сложились почти приятельские отношения. Он был чистоплотен, брезглив, любил почесать языком и никогда не причинял лишней боли и не перебарщивал с дозой. Не знаю, как с другими, а меня он по-своему даже жалел, пару раз украдкой дал нюхнуть кокаина, который заметно смягчал воздействие лекарств. По положению в хосписе Чингисхан принадлежал к среднему звену, как и мойщицы Настя с Макелой, и это означало, что у него не было прошлого и соответственно какие-то важные участки сознания были наглухо заблокированы, зато в абстрактном, ни к чему не обязывающем общении он был вполне вменяем, меня жалел подобно тому, как каждый нормальный мужик жалеет скотинку, откармливаемую на убой. Правды не скрывал, говорил откровенно, с сочувствием:
— Тебе, Толик, после экзамена сделают коррекцию, тогда ты уж никого из нас не признаешь, но это не страшно. Главное, чтобы человек был хороший, согласен со мной? Я пытался узнать подробности:
— Разве без коррекции никак нельзя обойтись?
— Невозможно. Даже не надейся. Размножение без коррекции все равно что автомобильный движок без смазки. В любой момент заклинит.
— Значит, меня все-таки будут размножать?
— Тебя, Толик, уже давно размножают, токо ты не чувствуешь. Этого никто не чувствует. Ты вот сейчас один, и вдруг вас будет много. Вынырнете, как головастики из садка. В этом весь кайф.
Я не боялся правды Чингисхана: размножение так размножение, коррекция так коррекция, какая разница…
О моих приятельницах фельдшер, в отличие от Робентропа, отзывался крайне уважительно. Относил их к особям, у которых в процессе утилизации по недосмотру медиков сохранились первоначальные женские инстинкты. Он работал в хосписе около трех лет, всякого нагляделся и уверял, что это редчайший случай. Большинство измененных типов перевоплощались в функциональную личность со строго ограниченными параметрами жизнедеятельности: наставник становился наставником, водитель — водителем, сливняк — сливняком, повар — поваром, охранник — охранником, — и никакого шажка в сторону. Макела и Настя, кроме того что были действительно первоклассными мойщицами, каким-то чудом уберегли в себе женскую суверенность и по-прежнему мечтали о тихой, сокровенной бабьей доле на пару с самцом. Поэтому обе были обречены на выбраковку. На своем любвеобилии они прокалывались и раньше, до меня, но их прощали, пытались усиленной терапией сбить побочный настрой, но безрезультатно. Чингисхан с грустью заменил, что после меня их наверняка угомонят окончательно. Корпорация «Дизайн-плюс», как всякая крупная финансовая структура, избегала держать в штате людей, сохраняющих признаки половой индивидуальности, и выходки мойщиц терпела лишь потому, что проверяла на них новейшие хичические средства ликвидации психогенных аномалий:
— Ты, Толик, последний, кто ими попользовался, — с грустью заметил Чингисхан.
В вечер перед экзаменом я попробовал развить эту тему надеясь, как обычно, выведать дополнительную информацию, После укола, разжижающего мозги, и короткого подключения к аппарату «Энергия» я лежал на кушетке и задыхался, как рыба, выброшенная на берег, а Чингисхан, нюхнувший кокаина, сидел рядом, глядя на меня добрыми глазами.
— Потерпи, Толик, — бормотал сочувственно. — Сейчас отлегнет.
Домашняя обстановка в кабинете навеяла очередную иллюзию о возможном человеческом контакте.
— Миша, а ты вроде сам не прочь побаловаться с Макелой?
— Эх, Толик, любой бы согласился, да не у всех твое здоровье.
— Неужто ты слабее меня?
— Не в том дело. Ты на допинге, а я на служебной пайке. Разницу чуешь?
Я еще не в силах был пошевелить ни рукой, ни ногой, но разницу чуял. Каждый разговор в хосписе с кем бы то ни было — с мойщицами, с фельдшером, с писателем Курицыным, со старшим наставником Робентропом, начинавшийся как нормальный, обязательно заканчивался чудовищным нагромождением пустых, каким-то образом вывернутых наизнанку фраз, в которых ускользал любой смысл, будто хвост ящерицы в щелке. Разница между мной и, допустим, Мишей Чингисханом была в том, что он безболезненно ориентировался в словесном поносе, а у меня возникало тяжкое ощущение, что сошел или вот-вот сойду с ума. Однако этот назойливый страх день за днем терял свою острую первоначальную жуть.