Она разложила передо мной гору фотографий – маленькие прямоугольные цветные снимки примитивных строений в миссии, ее и сестер, а также священника, который приезжал на мессу. Эти сестры не носили покрывал; они одевались в хаки или белую хлопчатобумажную одежду и распускали волосы – сестры за работой, объяснила она. На снимках мелькало и ее лицо, светящееся от счастья, ни тени мрачной меланхолии. На одной фотографии она стояла в окружении темнолицых индейцев перед необычным домиком с красивой резьбой на стенах. На другой она делала укол похожему на призрак старику, который сидел на выкрашенном в яркий цвет стуле с прямой спинкой.

Жизнь в этих деревнях не менялась веками, сказала она. Эти люди существовали задолго до того, как нога французов или испанцев впервые ступила на южноамериканскую землю. Им было непросто довериться сестрам, врачам и священникам. Самой ей было все равно, знают они молитвы или нет. Ее волновали прививки и надлежащая обработка загноившихся ран. Ее заботило, как выправить сломанные кости, чтобы человек не остался калекой на всю жизнь.

Естественно, они хотели, чтобы она вернулась. Они терпеливо ждали ее возвращения из отпуска. Она им нужна. Впереди много работы. Она показала мне телеграмму, которую я уже видел за зеркалом в ванной, у стены.

– Тебе не хватает работы, это видно, – сказал я.

Я искал в ней признаки раскаяния в том, что мы с ней сделали. Но не находил. Такое впечатление, что и телеграмма в ней особенного раскаяния не вызвала.

– Конечно, я вернусь, – просто ответила она. – Может быть, это звучит абсурдно, но мне было непросто уехать. Однако вопрос целомудрия превратился в навязчивую идею и грозил все испортить.

Разумеется, я ее понимал. Она взглянула на меня большими спокойными глазами.

– И теперь ты поняла, – сказал я, – что в конечном счете не так уж важно, спала ты с мужчиной или нет. Разве не так?

– Возможно, – ответила она с легкой бесхитростной улыбкой. Она сидела на одеяле, такая сильная, застенчиво отведя ноги в сторону, так и не собрав волосы, которые в этой комнате больше напоминали монашеское покрывало, чем на любой фотографии.

– С чего все началось? – спросил я.

– Думаешь, это важно? Мне кажется, ты не одобришь мою историю, если я расскажу.

– Мне нужно знать, – ответил я.

Она родилась в Бриджпортском районе Чикаго в семье школьной учительницы-католички и бухгалтера, и с раннего детства в ней открылся большой талант пианистки. Вся семья принесла себя в жертву, чтобы она могла заниматься с известным учителем.

– Видишь, уже самопожертвование, – сказала она с улыбкой, – с самого начала. Но тогда была музыка, а не медицина.

Однако уже в то время она была глубоко религиозна, читала жития святых и мечтала тоже стать святой – работать, когда вырастет, в иностранных миссиях. Особенно ее привлекала святая Роза де Лима, мистик. И святой Мартин де Поррес, который больше работал в миру. И святая Рита. Ей хотелось когда-нибудь работать с прокаженными, вести жизнь, полную всепоглощающего героического труда. Еще девочкой она построила за домом маленькую молельню, где часами стояла на коленях перед распятием в надежде, что у нее на руках и ногах откроются раны Христовы.

– Я очень серьезно воспринимала эти рассказы, – сказала она. – Святые для меня – реальные люди. И возможность героизма тоже реальна.

– Героизм, – повторил я. Мое слово. Но я давал ему абсолютно другое определение. Я не стал ее перебивать.

– Такое впечатление, что моя игра на пианино вела войну с моим духовным началом. Я хотела от всего отказаться ради других, а это значило отказаться от пианино, прежде всего – от пианино.

От этих слов мне стало грустно. У меня было чувство, что она не часто рассказывала эту историю, ее голос звучал очень подавленно.

– А как же счастье, которое приносила людям твоя игра? – спросил я. – Разве в ней не было подлинной ценности?

– Теперь я могу сказать, что была. – Ее голос стал еще тише, она выговаривала слова до боли медленно. – Но тогда? Я не могла быть уверена. Я не подходила для обладания таким талантом. Я не возражала, когда меня слушали; но мне не нравилось, когда на меня смотрели. – Она взглянула на меня и чуть-чуть покраснела. – Возможно, если бы я играла на церковных хорах или за занавесом, все было бы по-другому.

– Ясно, – сказал я. – Конечно, такое испытывают многие люди.

– Но не ты, правда?

Я покачал головой.

Она описала, какой пыткой для нее было наряжаться в белые кружева и играть перед аудиторией. Таким образом она хотела сделать приятное своим родным и учителям. Участие в конкурсах было для нее кошмаром. Но она практически неизменно выигрывала. Когда ей исполнилось шестнадцать, ее карьера уже превратилась в семейное предприятие.

– А как же сама музыка? Она тебе нравилась?

Она задумалась.

– Это был неповторимый экстаз. Когда я играла в одиночестве… когда на меня никто не смотрел… я полностью растворялась в музыке. Все равно что находиться под действием наркотика. Почти… почти эротика. Иногда я становилась одержима какой-то мелодией. Она постоянно звучала у меня в голове. Играя, я теряла счет времени. Я до сих пор не могу слушать музыку без того, чтобы она захватывала меня целиком. Здесь ты не увидишь ни радио, ни магнитофона. Я до сих пор не могу находиться рядом с ними.

– Но зачем ты себе в этом отказываешь?

Я огляделся. Пианино в комнате тоже не было.

Она отрицательно покачала головой.

– Видишь ли, эффект слишком захватывающий. Я легко забываю обо всем остальном. Так ничего не добьешься. Жизнь, так сказать, замирает.

– Но, Гретхен, так ли это? – спросил я. – Для некоторых людей такие острые ощущения и есть жизнь! Мы стремимся к экстазу. В эти моменты мы… мы поднимаемся над болью, над мелочностью, над борьбой. У меня так было при жизни. И сейчас то же самое.

Она обдумывала мои слова со спокойным расслабленным лицом. И заговорила с тихой убежденностью.

– Мне нужно нечто большее, – сказала она. – Более ощутимо конструктивное. Но можно сказать и по-другому: я не могу получать такое удовольствие, пока другие голодны, больны или просто страдают.

– Но несчастья в мире будут существовать всегда. А музыка нужна людям, Гретхен, нужна не меньше, чем удобства и пища.

– Не думаю, что могу с тобой согласиться. Даже уверена, что не могу. Конечно же, работа сиделки полезна. Поверь мне, я уже много раз вступала в подобные споры.

– Да, но выбрать работу сиделки вместо музыки! Для меня это немыслимо. Ну конечно, сиделки приносят большую пользу… – Я слишком расстроился и запутался, чтобы продолжать. – Так как ты все-таки сделала выбор? Разве семья не пыталась тебя остановить?

Она продолжила свой рассказ. Когда ей было шестнадцать лет, ее мать заболела, и несколько месяцев никто не мог определить причину болезни. Ее мать страдала от анемии; у нее не падала температура; наконец стало ясно, что она угасает. Врачи не могли дать никакого объяснения. Атмосфера в доме была отравлена горечью.

– Я попросила у Бога чуда, – сказала она. – Я пообещала, что, пока жива, никогда больше не прикоснусь к пианино, если только Господь спасет мою маму. Я обещала, что уйду в монастырь, как только будет дозволено, и посвящу жизнь заботам о больных и умирающих.

– И твоя мать исцелилась.

– Да. Через месяц она полностью выздоровела. Она до сих пор жива. Она ушла на пенсию и теперь сидит с детьми после школы – в черном районе Чикаго. Больше она никогда ничем не болела.

– И ты сдержала слово.

Она кивнула.

– Я ушла к сестрам-миссионеркам, как только мне исполнилось семнадцать, и они послали меня в колледж.

– И ты сдержала обещание никогда больше не прикасаться к пианино?

Она кивнула. В ней не было ни тени сожаления, а также ни тени стремления к моему пониманию или одобрению. Я чувствовал, что она видит мою грусть и немного волнуется за меня.

– И ты была счастлива в монастыре?

– О да, – ответила она, пожав плечами. – Ты еще не понял? Для такого человека, как я, заурядная жизнь невозможна. Мне необходимы трудности. Мне нужно рисковать. Я выбрала этот религиозный орден, потому что его миссии находятся в самых отдаленных и опасных областях Южной Америки. Передать не могу, как я люблю эти джунгли! – Она говорила тихо, но уверенно. – Мне всегда мало жары и опасности. Бывает, мы ужасно загружены работой, устаем, а больница до того переполнена, что больных детей приходится класть снаружи, на носилки под навесом, и вот тогда я чувствую себя живой! Не могу передать. Я останавливаюсь только для того, чтобы стереть с лица пот, вымыть руки, может быть, выпить стакан воды. И думаю: я жива, я здесь, я делаю важное дело.