Один водитель с винтовкой стоял у въезда на просеку. Место он выбрал неплохое: не у самого костра, где его сразу выдала бы подсветка, а чуть в стороне, возле тёмной стены молодого ельника, откуда можно было видеть дорогу и при необходимости быстро отступить к броневику. Двое водителей продолжали возиться у костров: один подбрасывал сухие сучья, другой следил за котлом и ругался на дым, который всё время лез ему в глаза. Ещё двое вместе с Коваленко ходили к ручью и обратно, таская воду в ведрах и котелках. Причём Коваленко, похоже, уже успел принять на себя руководство этим водяным караваном.

Медсёстры переходили от грузовика к грузовику, раздавая еду. Тем, кто мог держать ложку сам, просто подавали котелок. Тех, кто лежал неподвижно, осторожно приподнимали и кормили с ложечки, как детей. Раненые вели себя удивительно спокойно, терпеливо ожидая своей очереди. Никто не повышал голос, никто не подгонял медиков, и от этой тихой заботы появилось странное ощущение умиротворения.

Санитары занимались тем, о чём в бою обычно не думаешь, пока это не становится необходимостью — помогали раненым сходить на оправку. Тех, кто мог подняться, снимали с кузова вдвоём, придерживали под локти, вели в сторону леса, где уже выбрали место подальше от ручья и от палатки, а потом так же осторожно возвращали обратно. У кого кружилась голова, тому давали постоять, опершись о плечо санитара или борт грузовика. Кого врачи запретили трогать, тех обслуживали прямо на месте, прикрывая от чужих взглядов, насколько это вообще было возможно в открытом лагере, среди скопища усталых людей.

И я вдруг поймал себя на том, что смотрю на всё это с огромным уважением.

Потому что война в человеческой памяти обычно остаётся выстрелами, взрывами, криком, бегом, командами, страхом и злостью. Но на самом деле война состоит ещё и из таких вот мелочей: принести воду, не забыть накормить того, кто не может сам поднять ложку, поставить ведро там, где его найдут, отвести раненого за деревья «по нужде», не дать костру разгореться слишком ярко, встать на пост с винтовкой, пока остальные едят. Если всё это не сделать, никакая храбрость не поможет, потому что люди начнут умирать не от немецких пуль, а от жажды, голода, боли и усталости.

Панкратов, доев свою порцию, выскреб котелок ложкой и посмотрел на Метёлкина, передвигающегося по вырубке с видом человека, который наконец — то оказался в понятной ему стихии

— Вот ведь генеральский адъютант разошёлся, — сказал Матвей. — Прямо комендант осажденной крепости.

— Да ладно тебе, Матвей, не гони на парня. Он грамотно командует, — ответил я, не отрывая взгляда от лагеря.

— Грамотно, — согласился Панкратов. — Только важности в нём столько, будто он не кашу раздаёт, а фронт держит.

— Иногда фронт и держится на каше, воде и порядке, — сказал я. — Особенно когда вокруг одни раненые.

Солнце, весь день висевшее над головой и безжалостно выжигающее всё живое, постепенно скрылось за высокими соснами. Верхушки ещё некоторое время светились тёплым золотистым цветом, но у земли уже сгущались сумерки. Костры на темном фоне сделались ярче. Их свет выхватывал из темноты лица водителей, край палатки, ствол винтовки часового и борта машин, стоявших вдоль опушки.

Судя по всему было уже около девяти вечера.

К этому времени самых тяжёлых раненых перевязали, и врачи вышли из палатки на свежий воздух, устало потягиваясь. Некоторые бойцы засыпали прямо в машинах, не успев доесть кашу. Медсестры осторожно забирали котелки из их рук. Стало меньше команд, потом реже зазвенели котелки, потом водители перестали переговариваться и просто молча сидели возле огня, вытянув ноги. Лагерь постепенно затихал.

Когда я доел кашу и поставил котелок у костра, Панкратов тронул меня за плечо и сказал:

— Ты знаешь, где ручей? Тебе бы, Володь, не мешало… помыться и постираться.

— Смердит? — догадался я.

— Ага, — кивнул Панкратов. — Страшно представить, если ты с таким… ароматом в броневик залезешь.

— Ладно, Матвей, пойдём к ручью, — согласился я. — От тебя, кстати, тоже не розами пахнет!

Панкратов повернул ко мне голову, потом понюхал рукав и поморщился.

— Дело говоришь.

Мы пошли к ручью уже почти протоптанной тропой. Вечерний лес встретил нас прохладой и сыростью. В низине было темнее, чем на вырубке. Сосны стояли плотнее, под ногами хлюпал мох, в зарослях орешника что — то шуршало, но, скорее всего, это была птица или мелкий зверь, испуганный нашими шагами.

У ручья мы выбрали местечко поукромнее — не из чувства стыдливости, а практически непроизвольно — не хотелось торчать голым и безоружным на открытом месте.

Едва мы разделись, как на нас густым, злобным облаком налетели комары. Они лезли в лицо, садились на руки, ноги, шею, спину, с такой настырностью, что хотелось схватить автомат и открыть по ним огонь длинными очередями.

— Ну вот, — сказал Панкратов, обхлопывая себя — что совершенно не сказывалось на количестве кровососущих паразитов. — Немцы днём, комары ночью. Ни минуты покоя бойцу Красной армии.

— Давай быстрее мыться, — сказал я. — Чем дольше тут валандаемся, тем больше крови сдаём.

— Я после этих гадов стану легче на полпуда, — проворчал Панкратов.

Ручей был неглубокий, чуть выше щиколоток, с холодной, прозрачной водой, приятно обжигающей кожу. После жары, трупной вони, пота, дыма и пыли эта вода казалась неправдоподобно чистой, как будто ее принесло не из глубины леса, а с горного ледника.

Я мылся долго и тщательно.

Набирал со дна песок и тёр ладони, запястья, лицо, шею, волосы, плечи. Несколько раз ложился, пытаясь окунуться целиком. Дыхание перехватывало от холода, но я не останавливался.

Панкратов тоже отмывался с такой основательностью, будто собирался на первое свидание.

— Володя, — сказал Панкратов, фыркая и отбрасывая мокрые волосы со лба. — Ты как думаешь, если я сейчас нырну, меня течением не унесёт?

— Не вздумай! — с улыбкой ответил я. — Ты своей жо… тушей его перегородишь, и лагерь останется без воды.

Закончив с водными процедурами, мы занялись стиркой. Комары не оценили нашей тяги к чистоте и продолжали атаковать с прежней настойчивостью, пока мы не облачились в мокрую форму, хоть как — то прикрывшую нас от этого бедствия.

Обратно мы шли быстро, временами переходя на бег, чтобы согреться.

Костры на вырубке светились между деревьями, как два рыжих глаза. Когда мы вышли из леса, лагерь уже почти полностью погрузился в сон. Только водитель у просеки по — прежнему стоял на своём месте с винтовкой, да в палатке кто — то двигался при свете керосиновой лампы. Водители и санитары, больше всех намаявшиеся за день, дремали у костров. И даже неугомонный Ваня Метёлкин, свернулся калачиком возле поваленной сосны.

Мы с Панкратовым сразу пошли к броневику. По пути Матвей, как старший по званию, отпустил часового отдыхать.

Наша «жестянка» выглядела в темноте, как хищный зверь, припавший к земле перед прыжком, ожидая первого, кто покажется с просеки. Я обошёл машину, попинал покрышки, проверяя давление, забрался внутрь, вдохнув привычный «аромат», состоящий из смеси запахов машинного масла, бензина и крепкого мужского пота. Панкратов поднялся в башню, проверил ленту пулемета, слегка покрутил стволом, выбирая наилучший сектор для стрельбы.

— Значит, так, Матвей, — сказал я. — Первые два часа дежурю я, а ты спишь. Потом меняемся.

— Договорились, — не стал спорить Панкратов. — Я сегодня умотался до полного…

Здоровяк заснул на полуслове. Я устроился поудобнее, насколько позволяло жесткое сиденье, положил на колени автомат, и стал смотреть через передний смотровой люк на тёмную просеку. В наступившей тишине слух постепенно обострился. Я различал потрескивание дров в костре, приглушённые голоса врачей у палатки, тихий кашель и стоны в грузовиках, похрапывание Панкратова и даже далёкий, но вполне отчётливый писк комаров.

Ночь окончательно вступила в свои права. Лес превратился в черную глухую стену.