Сколько всяких лозунгов, заветов (большевики охотно взяли это слово у церкви, вместо Ветхого и Нового заветов, есть даже дачный поселок «Заветы Ильича») наслушались мы с детства. Но уж если какое-нибудь утверждение мыслителя считать заветом, то лучше бы им стал завет Сократа: «Познай самого себя!» Как создавать Нового Человека, не зная природы человека?
Не будь революции, я б родился не первого апреля, а восемнадцатого марта по старому стилю, день рождения не был бы днем розыгрышей и смешных обманов.
Первой жертвой потерявшего серьезность дня моего рождения стал отец Дмитрий Матвеевич. Ему было тогда тридцать три года, а маме — двадцать два. Впрочем, еще девушкой она ухитрилась убавить себе годик, не думая, что когда-нибудь дело дойдет до пенсии и придется пожалеть о том девическом кокетстве.
Когда я родился, папа был в командировке. На станцию Кудринская, в двадцати километрах от Мещовска, снарядили единственного в городе извозчика Зикеева. «Кого встречаем?» — осведомился отец. «Вас, — смеется Зикеев. — Поздравляю с сыном!» «Первое апреля! — развеселился отец. — Или не родился, или не сын! И вообще такими вещами не шутят!».
Папа преподавал историю в Мещовской школе. Одна его ученица написала мне, уже писателю, как радовался отец рождению первенца и как ученики ждали его, как поздравляли в начале урока.
Первые полтора года прожито при нэпе. Потом начался так называемый «великий перелом» с коллективизацией и индустриализацией. Слово «перелом» пахнет больницей, но там переломы лечат, а здесь их делали нарочно. Как и все переломы, «великий перелом» тоже напоминал о себе болью.
В 1958 году решил отметить свое тридцатилетие у родителей. Только у них не чувствовал себя стариком. Сочинил было на свой новый возраст грустную элегию, но родились лишь две не слишком элегических строчки:
Стоило приехать к родителям, как молодость вернулась. Но мои старики сидели по углам и грустно помалкивали. Может, и до них дошло: сын уже не молод! Но нет, мысли их унесло в тридцатый год.
«Я думаю о том Валином дне рождения, когда ему было два», — наконец произнес папа. «Я тоже, — призналась мама. — Ужасный день! Через Мещовск везли раскулаченных. Стон стоял над городом. А ты вернулся из деревни, я же знала, с раскулачивания. А сам такой довольный, даже смеялся. Чему ты радовался?» — «В тот день, — сказал отец, — я спас от выселения три семьи». Он тогда не посмел никому, даже маме, сказать о своей радости. А мама не посмела поделиться печалью. Вдруг услышат!
Значит, я мог видеть или даже не мог не видеть, как крестьян, имевших несчастье быть зажиточными, гнали мимо наших окон, будто каторжников, заложников или пленных.
Двухлетний ребенок, конечно, не мог понять, в чем дело, но что-то осталось в подсознании. Недаром я так долго искал мотив к песне, какую прислала для передачи «В нашу гавань заходили корабли» пенсионерка Крутикова, дочь кулака, сосланная вместе с семьей в Нарымскую тайгу. Их и поездом везли, и пароходом:
Плач детей на повозках, рыданья старух, шествие изнуренных мужиков и баб — вот на что глядел я беспечальным младенческим взором. Вспомнилось, что в середине тридцатых годов у нас в Мещовске часто пели «Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно». На этот мотив я и спел со сцены потаенную песню несчастных «кулаков», чудом дошедшую до наших дней. Тайны, тайны…
Зато родители не делали для нас, детей, тайны из своей любви. Мама до замужества ходила в народный дом. Там собиралась интеллигенция. Пели, музицировали, читали стихи, ставили пьесы, вели диспуты, слушали лекции. «Какой он умный! — решила моя будущая мама, послушав будущего отца. — С ним есть о чем поговорить». Так за всю жизнь и не наговорились!
Но больше всего барышню из пригородной деревни тронул лирический тенор учителя истории. И очаровал навсегда. Однажды папа проводил ее до самого Серебрена. Моей будущей маме наконец-то удалось провести вечер в обществе умного человека. Но ни тогда, ни на других свиданиях она ему рта не дала раскрыть. Сама что-то рассказывала, щебетала.
сочинил отец, когда мама вдруг замолкла. И она впервые вытерпела одну из бесчисленных шуток, какие отец всю жизнь отпускал по ее адресу. Помню, сидим за столом, обедаем, мама что-то говорит. Папа тут же подхватывает и доводит ее слова до полной бессмыслицы. Мама не подозревает подвоха. Мы с братом давимся от смеха. Тут до нее доходит второй смысл сказанного отцом, и раздается грозное: «Что ты сказал? Ну-ка, повтори!»
Как-то вечером Дмитрий Матвеевич Берестов ждал Зинаиду Федоровну Телегину для решительного объяснения. Она должна была появиться из Серебрена с той стороны моста. Под мостом — овраг, на дне оврага — речка с древним именем Турея. Вдруг видит: барышня спешит к нему не по мосту над чернеющим оврагом, а по узким перилам, как циркачка по канату. Объяснение не состоялось. Наутро отец бросился советоваться к женатому коллеге: «Как быть? Она такая отчаянная! Жениться и сразу же ее потерять!» Но Дмитрий Петрович Поздняков и его жена Августа Александровна, сестра маминой подруги Оли Мелюшкиной, успокоили: это, мол, с годами проходит.
Когда отец явился к бабушке просить маминой руки, невеста залезла на грушевое дерево и оттуда наблюдала, как мать и жених, чинно сидя за столом в саду, пьют чай с земляничным вареньем и беседуют. На другой день сняли квартиру, расписались в загсе, купили ведро малины — и вся свадьба.
Про ведро малины мама, не обращая внимания, слушают ее или нет, рассказала мне, еще малышу. С тех пор это моя любимейшая ягода. На улочках дачных поселков или малых городов восхищаюсь добротой малины к людям, ее приветливостью. За какие заборы ее ни спрячь, непременно просунет ветку или пустит на ничейную землю отросток с ягодами, угощая всех прохожих без разбора. Никогда не отказываюсь от угощения, хоть одну ягоду да сниму с ветки.
В Абхазии столь же приветлива к путникам ежевика, Там она ведет себя не так застенчиво, как у нас: свисает с заборов, бросается в глаза. Как-то мы с женой и дочерью на время остались без денег. Но все плоды юга нам щедро и бесплатно заменила ежевика, «ягода дорожная», как ее назвал в стихах Фазиль Искандер.
Помню нашу квартиру в Мещовске на втором этаже в доме на улице Луначарского. Мама уверяла, что я никак не могу помнить то время. Подробно описал ей, как в полуоткрытую дверь из кухни со свежепобеленной печью льется свет, и мама поверила, ни в одной из наших следующих квартир в дверь детской нельзя было увидеть кухонную печь. Не сплю, жду легких шагов отца на лестнице. Мама тоже ждет. Его приход — для нее всегда праздник. И вот папа рядом. Он поет колыбельные Моцарта, Чайковского. Поет «В голубой далекой спаленке» своего любимого Вертинского, на слова Блока: «Тихо вышел карлик маленький и часы остановил». У папы дивный голос и абсолютный слух. Законоучитель Полтавской учительской семинарии прозвал его Романом-сладкопевцем.
А еще счастье, когда над кроваткой сидела прибывшая из деревни Торхово баба Катя. Ехала она в телеге, сама правила лошадью. Потом напишу стихи, как она «приказала отцу моему, как ребенку: „Ты уж, деточка, сам распряги лошаденку!“ и с почтеньем спросила, склонясь надо мной: „Не желаешь ли сказочку, батюшка мой?“» И сейчас в калужских деревнях можно услышать это «батюшка», обращенное к малому ребенку, существу на вид такому важному, степенному. И вспоминается английское изречение: «Ребенок — отец человека». Заодно я воспел самый сладкий из бабушкиных гостинцев — сушеную грушу.