– Ты можешь последовать за своими друзьями, Орхомен, – сказал он.

В тот же вечер Орхомен заявился домой в стельку пьяный и принялся зверски избивать свою жену Таргелию. Он бил ее до тех пор, пока это развлечение ему не наскучило. Тогда, нежно простившись с ней напоследок ударом ногой прямо в ее раздавшийся живот, он, шатаясь, вывалился в опустившуюся на город ночь.

К тому времени несчастная Таргелия была уже на девятом месяце беременности. От удара Орхомена у нее случился выкидыш и открылось кровотечение. И она была одна в доме. Ее слабых криков никто не услышал.

Когда же, два дня спустя, истратив свой последний обол, как обычно, на вино, шлюх и мальчиков, Орхомен вернулся домой, ему оставалось только похоронить Тар-гелию и маленький синий окровавленный комочек, который должен был стать его сыном.

Благородный всадник Тимосфен получил возможность в полной мере продемонстрировать и свое благородство, и свое мужество. И, надо сказать, в течение десяти из тринадцати месяцев, что он еще прожил, у него это получалось совершенно безукоризненно. Но у любого мужества есть свои пределы; и к концу года Тимосфен, некогда холеное тело которого покрылось пролежнями, распухшее бедро источало гной через раскрывшуюся рану, Тимосфен, превратившийся в груду костей, выпиравших под тонким, как пергамент, слоем его исхудавшей плоти, каждую ночь кричал от нестерпимой боли, пока не терял сознание.

Все это время Аристон ни на шаг не отходил от него, так же как и ныне свободный Пактол, пожелавший искупить свою вину тем, что стал заботливой нянькой, верным слугой, преданным рабом человека, которого он обрек на смерть. Пактол делал для своего хозяина абсолютно все: купал, кормил, переворачивал его ставшее почти невесомым тело в тщетных попытках найти более удобное для. него положение, оказывал ему даже наиболее интимные услуги, в которых всегда нуждается человек, прикованный к постели и не способный сам отправлять свою нужду. И в конце концов он оказал Тимосфену и последнюю, самую великую и милосердную услугу.

В ту последнюю ночь Тимосфен проснулся и увидел, что Аристон распростерся на большой скамье подле его ложа, погруженный в глубочайший сон человека, уже более недели не смыкавшего глаз. Но Пактол бодрствовал; его глаза сверкали, как два пылающих уголька на темном лице, и в них отражалась бесконечная печаль и жалость к своему хозяину, которого он за это время успел всей душой полюбить.

– Пактол, – прошептал Тимосфен, и его голос был тише шороха сухих листьев, гонимых ветром по пустынной улице.

– Да, господин? – отозвался вольноотпущенник.

– Помни, о чем я тебя просил. Если я закричу. Я больше не могу вынести, я…

– Господин мой! – рыдал Пактол.

– Ты обещал, Пактол! Ты должен, ты обязан это сделать. Я приказываю тебе. Слышишь? – Его рот открылся, а голова стала запрокидываться назад, все дальше, дальше…

И Пактол встал. Подошел к постели. Вынул подушку из-под головы несчастного старца. Затем, орошая слезами свою иссиня– черную бороду, он с невыразимой нежностью, осторожно, стараясь не причинять боли, задушил Тимосфе-на.

На это ушли считанные минуты, ибо истощенный организм всадника не мог оказать никакого сопротивления. Пактол отнял подушку от доброго, теперь уже спокойного лица старика и подложил ее обратно ему под голову. Закрыл ему глаза своими огрубевшими от работы, мозолистыми пальцами. Затем подошел к спящему Аристону и потряс юношу за плечо.

– Что, что такое? – пробормотал Аристон.

– Он покинул нас, – сказал Пактол.

И пока Аристон, стоя на коленях у этого смертного одра, рыдал, как могут рыдать только самые безутешные, Пактол вышел в сад и повесился на огромной ветви старой оливы.

Глава XV

Ах, это ты, мой ягненочек! – воскликнула Парфенопа. – Я так рада, что ты решил навестить меня.

– Ну а я не рад, – мрачно произнес Аристон. – В сущности, я сам не знаю, зачем пришел. Во всяком случае, не для того, чтобы с кем-нибудь переспать, так что не вздумай устраивать тут смотр своих нынешних учениц!

Парфенопа улыбнулась. Четыре года назад, по случаю своего сорокалетия, она во всеуслышание объявила, что отходит от активных занятий своим деликатным ремеслом; по странной иронии судьбы, это событие совпало с окончанием добровольного траура, который Аристон неукоснительно соблюдал в течение двух лет в честь столь горячо им любимого приемного отца. Уйдя на заслуженный отдых, Парфенопа открыла в собственном доме школу по подготовке гетер и алевтрид. Здесь под ее чутким руководством многие молодые афинянки, явно предпочитавшие путь в меру оплачиваемого порока той беспросветной нищете, из которой большинство из них вышли, обучались грациозной походке, пению, танцу, искусству украшать свою внешность, а также приобретали весьма поверхностные знания из области культуры, которыми, однако, можно было при случае блеснуть в обществе. Одной из ее наиболее известных и способных учениц, далеко превзошедшей этот, в общем-то, элементарный курс и достигшей в своем деле высшего совершенства, была Феорис. Аристон, к немалому облегчению, узнал, что она стала любовницей поэта Софокла и решила воспользоваться услугами Парфенопы, чтобы сделаться достойной несравненной мудрости такого великого человека.

– Ты напрасно думаешь, что я не могу предложить тебе ничего достойного внимания, ягненочек, – промурлыкала Парфенопа. – Нынешний набор гораздо лучше прошлогоднего. У меня есть две дочери всадников, одна маленькая очаровательная беглянка из семьи пентакосиомедимна и целых четыре девушки из семей зевгитов. И заметь, ни одной неотесанной фетянки! Ну как?

Аристон молча уставился на нее. То, что она говорила, не укладывалось ни в какие рамки. Пентакосиомедимны, согласно законодательству Солона, были богатейшей из имущественных групп Афин. Буквально это слово означало «люди, имеющие пятьсот бушелей»; во времена Солона это считалось огромным богатством, ибо в каменистой бесплодной Аттике такие урожаи можно было собирать лишь с очень больших земельных владений. Конечно, теперь принадлежность к состоятельным классам определялась не собранным урожаем, а деньгами – талантами, минами, драхмами и оболами; однако древнее название сохранилось. Вслед за пентакосиомедимнами (зачастую превосходя их родовитостью и знатностью) шли всадники, чьи земли приносили им более трехсот бушелей, но менее пятисот; этого хватало для того, чтобы иметь верховую лошадь и боевые доспехи, что стоило немалых средств. Опять же в настоящее время применялись в основном денежные критерии, хотя многие всадники – особенно эвпатриды, или благородные, к которым принадлежал и Тимосфен, – из-за своего консерватизма упрямо держались за земельные угодья. Затем шли обладатели от двухсот до трехсот бушелей; их название – зевгиты, или погонщики, – говорило о том, что они могут позволить себе обладание колесной повозкой и парой быков. Ну а на низшей ступени стояли феты, бедные крестьяне, чей урожай не достигал даже двухсот бушелей.

Во времена Солона, когда все афиняне, независимо от состояния, занимались сельским хозяйством, все эти на– звания имели определенный смысл. теперь же, в постпери-кловскую эпоху, этот смысл был во многом утрачен. «Люди с пятистами бушелями» в абсолютном своем большинстве заменили эти самые бушели пшеницы, ячменя, слив, вина денежными доходами, получаемыми со своих верфей, различных эргастерий или от труда сотен своих рабов, работавших на шахтах и в мастерских. То же самое делали и всадники, ставшие городскими жителями; правда, они сохранили привилегию служить в кавалерии, а не месить грязь в пехоте. А большинство зевгитов сталкивались с запряженной быками повозкой только тогда, когда она загружалась вазами из их гончарен, тканями с их ткацких станков или мебелью из их мастерских, чтобы отвезти эти типично городские товары в гавань для погрузки на корабли или на рынок для продажи, – в то время как почти все феты зарабатывали себе на жизнь своими мускулистыми руками на эргастериях и в мастерских, принадлежавших представителям трех других групп.