– Их нет, – сказал Аристон. – Они не существуют. Есть только Эринии.

– Я пришла в его дом, – продолжала она, как бы не слыша его слов. – Я подкупила раба, чтобы он впустил меня. Я вошла в его спальню. Разделась…

– Замолчи! – сказал Аристон.

– Забралась в его постель. Его не было дома. Прошло несколько часов, прежде чем он появился. Он был пьян. Он спросил: «Кто ты, мышонок?» Я ничего ему не сказала. Я… мы…

– Я сказал, замолчи! – крикнул Аристон.

– Потом я сказала ему, что я твоя жена. Он с ужасом посмотрел на меня. Спросил: «Зачем?» Я и это рассказала ему. То есть, зачем я это сделала. Он сказал: «Безумная, ты навлекла на меня гнев богов! Теперь мне никогда и ни в чем не будет удачи!» Затем он рассказал мне, как и от чьей руки погиб Данай. Как благородно ты вел себя. Как ты рисковал жизнью, чтобы не убивать Дана. Я видела, что он не лжет. Я схватила его меч и приставила острие к своему горлу. Он даже не попытался отобрать его. Он только сказал: «Не здесь. Я не хочу, чтобы ты вновь запачкала мои простыни грязью, что исходит от тебя. Иначе мне придется сжечь их. Уходи. Сделай это там, снаружи, в сточной канаве, где и должны подыхать взбесившиеся развратные мегеры вроде тебя». Аристон, прошу тебя, убей меня. Забей меня до смерти. Молю тебя, пожалуйста.

В нем шевельнулось нечто такое, что не имело названия. Но это нечто было чернее ночи. И оно было многоголовым, как гидра. Оно извивалось внутри него и выбывало какое-то мерзкое, тошнотворное чувство. И это чувство было желанием. Но не тем чистым, мгновенным, открытым влечением, которое он испытывал ко многим привлекательным женщинам и даже, до того, как он попал в бани Поликсена, к прекрасным юношам вроде покойного Лизандра или очаровательного фаэдона, а холодным, медленным, ползучим желанием сделать то, о чем она его просила: содрать трепещущую плоть с ее хрупких костей, забрызгать все стены ее кровью. И он, столкнувшись с этой головой гидры, вдруг понял, что перед ним извращение столь же глубокое, столь же отвратительное, как и любой из половых актов, совершаемых между мужчинами; пожалуй, единственное настоящее извращение, возможное между мужчиной и женщиной, ибо, как в свое время учила его Парфенопа, каким бы экстравагантным наслаждениям они ни предавались, это оправдывалось – хотя бы частично – взаимодополняемостью их природы, так что ничто гетеросексуальное не могло быть полностью порочным. Ничто, кроме этого. Этого же– лания рвать, терзать, причинять боль и наслаждаться этим вплоть до оргазма.

Причинять боль или испытывать ее! Ибо нечто обратное тому, что он сейчас испытывал, нечто столь же неясное, столь же противоестественное, он видел, чувствовал, распознавал и на ее лице; этот голод, отражавшийся в лихорадочном блеске ее глаз; эта истома, читавшаяся во влажной мерцающей податливости губ ее приоткрытого рта. Еще одна из голов гидры. И для него самая огромная, самая ужасная из всех. Ибо теперь он знал, что именно она правила всей его жизнью. Эта уродливая, безумная, унизительная потребность страдать, которую в этот самый миг, хотя тогда он не сознавал этого – пройдет какое-то время, прежде чем он это поймет, – она убила в нем, изгнала ее из него, как изгоняют злых духов, тем, что наглядно продемонстрировала ему всю омерзительную сущность этой пожиравшей его страсти к самоуничижению.

И тогда в нем поднялась еще одна голова этой божественной и демонической твари. Но она была не такой, как остальные, ибо он почувствовал это впервые: дикое, мучительное желание наконец-то избавиться от нее, обрести свое счастье, найти какой-то способ вернуть Клео. И причинить, таким образом, вред Автолику, своему другу, который ни разу в жизни не сделал ему ничего дурного, который всегда проявлял такое благородство, который…

Внезапно пелена спала с его глаз. Все эти извивающиеся чешуйчатые головы опустились на дно, пропали, сгинули без следа.

– Нет, Хрис, – спокойно произнес он. – Если хочешь, можешь поискать себе судью или палача где-нибудь в другом месте. Или даже истязателя. В таких делах я тебе не помощник. Все, что я могу тебе предложить, – это две вещи, которые тебе не нужны.

– А именно? – прошептала она.

– Мое прощение и мою жалость. А теперь вставай. Иди и прими ванну. Смой, по крайней мере, его пот. Меня мутит от его запаха.

– Аристон, – сказала она.

– Да, Хрис?

– Ты более жесток, чем я думала. Может быть, более, чем ты сам подозреваешь. Ты приговариваешь меня к жиз– ни. Со всем этим ужасом во мне. Ты сможешь, ты посмеешь сделать это?

– Да, Хрис, – сказал он. – Посмею. И смогу. Тогда она поднялась на ноги. Долго стояла, смотря ему в глаза.

– Что ж, пусть это будет на твоей совести, Аристон, – медленно, размеренно проговорила она, – как и все ужасные злодеяния, которые я, возможно, совершу с этого дня. По твоей вине. Из-за того, что ты не избавил меня от моей вины. И еще…

Он смотрел на нее и ждал, и ее слова не вызывали в нем ничего, кроме смертельной усталости.

– Знай, что я буду ненавидеть тебя до самой смерти! – выкрикнула она и швырнула плеть к его ногам. Затем она покинула его спальню так же, как давно уже ушла из его сердца.

Он вымылся и надушился, словно пытаясь избавиться от всей этой грязи, которую он чисто физически ощущал на себе до сих пор. Он уселся за стол, разложил перед собой папирус, чернильницу, гусиные перья, ящичек с сухим песком. Долго сидел, погруженный в свои мысли, прежде чем написать несколько строк из числа тех очень немногих отрывков его произведений, которые дошли до нас:

Она хотела, чтобы я вину, ее терзавшую, похитил, Я, чья душа вину свою избыть была не в силах, Так как же мог я излечить болезнь, от коей Я сам страдал всю жизнь, от муки корчась?

Вот, о великий Еврипид, Софокл бессмертный, Вот где трагедия нашла себе обитель.

Она внутри нас, и скрипящие устройства ваши, Богов спуская на веревках, как с Олимпа, Бессильны из души ее извлечь живую, Ибо она, тюрьму свою покинув по воле бога, Умирает в муках И кровью орошает его руки, Бессмертные, которые, возможно, Придуманы людьми, как сами боги…

Глава XXIII

Аристон очень медленно поднимался по крутым каменистым тропинкам, ведущим к Акрополю. Он нес корзину. В ней была пара голубей, которых он собирался принести в жертву Афине.

«Интересно, зачем я пришел сюда, – думал он. – Ведь я не верю в богов. Да и сами боги, если они все же существуют, причинили мне много зла. А может быть, я сам причинил им много зла, ибо что такое моя жизнь, как не один сплошной грех, кощунственная вонь для их олимпийских носов?» И все же…

Все же он взбирался по древним козьим тропам к белоснежным мраморным обиталищам богов. Сам не зная почему, он часто обретал там покой, ну если не покой, так, по крайней мере, некоторое ослабление чувства тревоги, постоянно владевшего им. И особенно в храме Афины, который называли Парфеноном, Домом Дев, поскольку все жрицы Богини Мудрости давали обет вечной непорочности. А даже временное избавление от терзавших его душевных мук, по его мнению, стоило этого нелегкого подъема.

Он уже мог любоваться несравненной красотой храма, возвышающегося перед ним, его волшебной симметричностью, благодаря которой массивные каменные глыбы казались невесомыми. Он ускорил шаг, чувствуя, как боль, грусть, бесконечная, гложущая, непрерывная тоска начина– ют покидать его при виде этого воплощенного совершенства. Ибо таков и был Парфенон. «Никогда больше человеческие руки не сотворят ничего подобного», – думал он.

Затем он проскользнул в его прохладный тенистый неф, намереваясь произнести молитву и принести в жертву пару белых голубей, которых он захватил с собой… и застыл в полном оцепенении, уставившись на высокие леса, воздвигнутые рабочими вокруг гигантской, из золота и слоновой кости, статуи Афины. Зачем? Ограбить ее?! Надругаться над ней, совершить столь чудовищное святотатство?! В его воспаленном мозгу, затуманенном яростью и самым настоящим ужасом, охватившим его, невзирая на все его безверие, одно за другим возникали слова, которые он был не в состоянии выговорить.