– Клео, – простонал он.
– О Аристон, – прошептала она. – О господин мои, жизнь моя, я так люблю тебя!
Если бы кто-нибудь в Афинах узнал об их тайной любви, он бы никогда не поверил, что они избегают плотских утех. Даже Феорис, которая не только знала, но и активно содействовала их свиданиям, не могла в это поверить. И тем не менее Артемида и Гестия свидетельницы, что любовь их была, в сущности, столь же невинной, как и детские игры.
Возможно, дело в том, что здесь, в Афинах, где можно было безо всякого труда, в любое время дня и ночи, удовлетворить любое, самое извращенное желание, единственно ценным, что он мог бы ей предложить, единственно достойным ее оставалось только воздержание. А возможно, что, впервые познав любовь после смерти несчастной Фрины, он невольно обожествлял ее, превращал в некий культ, в котором Клеотере отводилась роль верховной богини. Ну, а она, чей опыт физической любви сводился к периодическим надругательствам Орхомена, который брал ее без каких-либо вступлений, зачастую не удостаивая даже поцелуя, не считаясь с ее желаниями, так что вся процедура ассоциировалась у нее с грубым насилием, причем не только над ее израненным, всегда неподготовленным и оттого еще более страдающим телом, но и над всем, что было в ней утонченного, изящного, прекрасного, над самим ее представлением о себе, ее сущностью, индивидуальностью, над ее душой, – она радовалась сдержанности Аристона и поначалу даже поощряла ее.
Но со временем, будучи, в конце концов, влюбленной женщиной, познавшей впервые в жизни мужскую нежность и ласку, она постепенно стала ощущать себя существом из плоти и крови, причем жаркой плоти и кипящей крови, да к тому же и из нервов, которые могут всю ночь звенеть, как туго натянутые струны, не давая ни минуты покоя.
Очень скоро он обнаружил, что она может чисто по-детски выходить из себя, плакать без каких-либо видимых причин, но его любовь к ней делала даже эти, казалось, не слишком приятные черты ее характера очаровательными и милыми в его глазах.
Все это продолжалось до той ночи, когда, охваченная потребностью заставить его страдать так же, как страдала сама, тем более что даже она не могла понять причину своей депрессии – настолько общение с Орхоменом разделило в ее сознании любовь и физическое влечение, – она встретила его с опущенными глазами и сердито надутыми губками и впервые за все время их знакомства холодно, преднамеренно солгала ему.
– Я беременна, – заявила она и с жестоким удовлетворением отметила, как побелели его губы.
– От него? – пробормотал он.
– От кого же еще? – равнодушно пожала она плечами. Он повернулся и вышел прочь. Она побежала за ним, рыдая, повторяя его имя, но он даже не обернулся. Он уходил с гордо поднятой головой, прямой и непреклонный, все дальше и дальше от ее стонов и причитаний. И в ту ночь, в первый раз за много-много лет, он напился, как священная сова Афины. Он потерял всякое ощущение времени; впоследствии он никак не мог вспомнить, где же он был.
Не помнил он и как вернулся домой. Однако проснулся он в собственной постели, пребывая в непоколебимой уверенности в том, что если он попытается приподнять голову, то она тут же отвалится и покатится по полу. Он долго лежал неподвижно, пока наконец ценой невероятных усилий ему не удалось разогнать туман, застилавший ему глаза, и тогда он увидел Хрисею, которая лежала рядом с ним, улыбаясь так, будто только что одержала величайшую победу.
– Послушай, как называется то вино, которое ты пил вчера вечером? – промурлыкала она.
– Понятия не имею, – простонал он. – А что?
– А то, что я куплю целую бочку этого вина! О Аристон, Аристон! О моя любовь, этой ночью…
– Что этой ночью? – пробурчал он.
– Ты любил меня, как… как бог! Как Дионис! Или Аполлон! Или сам Эрос! О мой драгоценный повелитель…
Он отвернулся и долго, с наслаждением блевал на пол спальни.
Глава XXI
На этот раз, убедившись, что зачатие состоялось, Хрисея не вставала с постели. Охваченный паникой, Аристон в полном отчаянии бросился к Офиону за обещанным снадобьем, которое должно было избавить ее от бремени, по мнению врача, смертельно опасного для нее. Четыре месяца, день за днем, он подмешивал его ей в вино.
И никакого эффекта. Снадобье не действовало. Хрисея лежала пополневшая, разрумянившаяся, довольная и даже похорошевшая, излучая мягкий, теплый свет материнства, в то время как Аристон метался из угла в угол, не находя себе места. Он позабыл о своих мастерских, о войне, в общем, был близок к полной потере рассудка. И так продолжалось до того дня, когда… в его доме появилась Клеотера.
Она возникла на пороге с распущенными волосами цвета холодного зимнего солнца; один ее глаз, украшенный огромным синяком, совершенно заплыл, в другом отражались все ужасы Тартара; ее губы распухли, засохшая струйка крови пересекала ее подбородок; огромные багровые отметины от хлыста опоясывали ее обнаженные плечи. Она стояла перед ним, дрожа всем телом, и смотрела на него, и в ее взгляде было нечто такое, во что он не мог поверить, с чем он не мог примириться: нечто невыносимое, одновременно и терзав– шее, и лечившее его душу, и он, так и не найдя слов, способных выразить все то, что он сейчас чувствовал, просто раскрыл ей свои объятия.
И тогда, ни секунды не колеблясь, вприпрыжку, как испуганный ребенок, Клеотера вся в слезах бросилась ему на шею.
Он крепко прижал ее к себе и долго стоял, содрогаясь от дикой ярости, охватившей его, вдыхая горячий животный запах крови, исходивший от ее одежды, которая прилипла к многочисленным ранам, оставленным безжалостной плетью Орхомена, а она, уткнувшись в его хитон, орошала его слезами.
– Клео, – простонал он, Она подняла свое покрытое ссадинами лицо, и все, что он собирался сказать, напрочь вылетело у него из головы. Он уже ничего не видел; его взгляд, его дыхание, его жизнь – все замерло в глубоком оцепенении, и она, увидев, распознав это, сжалилась над ним и прекратила его мучения.
Она приподнялась на цыпочки и прижалась губами к его губам; и кровь, как стая голодных львов, огромными прыжками помчалась по его жилам, возвращая ему жизнь, чувства, силу и – как ни странно – даже волю.
– Клео, – произнес он, – что же…
– …нам теперь делать? – подхватила она. Она произнесла «нам» просто и естественно, как нечто само собой разумеющееся. Неразрывные узы, связавшие их, воспринимались ею как данность. И никакие слова не могли ни освятить, ни осквернить их.
Но его измученная душа, одержимая тем, что Сократ как-то назвал страстью к самоистязанию, не могла воспринять все это так просто. Он не мог оставить в покое то, что уже было хорошо само по себе. Ему обязательно нужно было начать копаться в себе, обрушить на ее беззащитную голову град унылых вопросов и очень логичных возражений, пока она наконец не прервала его:
– Может, ты все-таки замолчишь и продолжишь меня целовать? Мне это гораздо нужнее всех твоих разговоров!
– Но Клео! – простонал он. – Ведь ребенок, твой ребенок…
– Моего ребенка никогда не существовало, – ехидно сказала она. – Я солгала тебе, Аристон, мой повелитель! Я хотела причинить тебе боль, потому что…
– Почему? – спросил Аристон.
– Да я сама не знаю почему! Нет, опять вру! Теперь-то я знаю. Только сказать тебе не могу…
– Почему? – опять спросил он.
– Потому что мне стыдно. Ну поцелуй же меня! Ну пожалуйста! Прошу тебя!
Он наклонился к ее губам. Он целовал ее так, как никогда не делал этого прежде. Как женщину, а не хрупкую куклу. Затем он почувствовал, что она отталкивает его. Он тут же отпустил ее.
– Хватит, – сказала она прерывистым, задыхающимся голосом. – Я бы даже сказала, что это чересчур. Я не за этим сюда пришла, хотя Афродита свидетель, что мне необходима твоя ласка. Я пришла к тебе за помощью, мой господин, ибо ты единственный из всех, кого я знаю, кто был по-настоящему добр ко мне. Я очень сожалею, что солгала тебе тогда. Хотя, клянусь Афродитой и Эросом, я достаточно наказана за это. Я имею в виду тем, что ты перестал приходить ко мне. Уверяю тебя, о мой повелитель, это была пытка, которой могли бы позавидовать даже демоны, ибо каждый день, что я не видела тебя, какая-то маленькая частица меня умирала.