– Сочту за честь, – заявил Аристон, – ибо если она способна до такой степени возбудить умы и сердца, это великое произведение.

– По крайней мере, сильнодействующее. Я написал ее как раз из-за этого кошмарного события на Мелосе. Видишь ли, этим летом в Афинах, на невольничьем рынке, я увидел мальчика, одного из пленных. Он был прекрасен как бог. У него были волосы цвета спелой пшеницы, до того светлые, что отливали серебром, но глаза его были чернее ночи. Его плечо было рассечено ударом меча; рана, очевидно, плохо зажила и вновь открылась. Кровь и гной сочились из нее, привлекая сонмы мух. Он даже не пытался их отогнать, просто сидел неподвижно, глядя в пространство этими бездонными черными глазами. Я подошел к нему и спросил, как его зовут. «Фаэдон», – произнес он; это все, чего я смог от него добиться. Я помчался домой за деньгами, чтобы выкупить его, подарить ему свободу. Но когда я вернулся, его уже продали. Как мне сказали, в одну из бань в качестве порна. А ведь ему было не более двенадцати лет.

– О боги! – воскликнул Аристон.

– После этого я вернулся домой, и первые строки этой трагедии – а я уже давно обдумывал ее идею – тут же возникли у меня в голове. Я сел и стал писать; все получалось как бы само собой, так что мне не пришлось исправлять ни единой буквы из всего того, что мое перо начертало на воске:

Как слепы вы все, Вы, городов разрушители, вы, Разорители храмов, вы, Осквернители великих могил, Где покоится прах тех, кто давно уж ушел, Вы, кто так скоро Уйдете за ними вослед!

– Учитель, – прошептал Аристон, – можно мне прочесть ее? Сейчас, сию минуту?

– Конечно, – сказал Еврипид.

Вот так и вышло, что Аристон покинул эту пещеру, дом на Саламине, даже не упомянув о своих проблемах, по правде говоря, совершенно забыв и о них, и о самом существовании девушки по имени Хрисея. Темнокожему Цефи-зофону пришлось взять его под руку и довести до лодки, ибо глаза его застилали слезы, столь сильны были сострадание, стыд и ужас, охватившие его под воздействием величайшей трагедии, когда-либо написанной человеком.

Спустя две недели, кстати, накануне того самого дня, когда столь долго откладывавшаяся экспедиция против Сиракуз наконец отплыла, Аристон сидел в открытом театре с Данаем и Сократом, ожидая начала представления «Троя-нок». Никто из его друзей не знал, что он хорег этой пьесы, ибо он не сказал им об этом. Ни им, ни кому другому. Собственный вклад казался ему крайне ничтожным по сравнению с величием этого произведения.

Но вот что все трое прекрасно знали, так это то, что шансов завоевать приз у Еврипида не было никаких. Победу можно было заранее отдать его сопернику Ксеноклу, пред– ставившему на зрительский суд три трагедии – «Эдип», «Ликаон» и «Вакханки», а также сатирическую драму «Ата-мант». Аристон ограничился «Эдипом», а Данай осилил все три трагедии Ксенокла, но даже его хватило лишь на половину первого акта сатирической драмы – ее бесконечные непристойности вызывали у него глубокое отвращение. Ну а Сократ вообще не посмотрел ни одной из пьес Ксенокла, потому что ходил только на постановки работ Еврипида. Из этого правила он не делал исключений даже для Софокла, хотя тот тоже был его другом.

Но разумеется, все трое посмотрели «Александра» и «Паламеда», две другие трагедии Еврипида, представленные на конкурсе. А сегодня пришел черед «Троянок», и они с нетерпением ожидали начала. Более того, из уважения и любви к своему великому другу они намеревались вытерпеть даже его «Сизифа», хотя это была сатирическая драма, то есть один из тех исключительно грязных фарсов, которые все поэты, участвующие в фестивалях, были вынуждены включать в свой репертуар на потребу обожавшей непристойности афинской толпе.

– Я пересмотрел все эти дешевки Ксенокла! – бушевал Данай. – Он не достоин даже шнуровать Еврипиду котурны! И тем не менее…

– Тем не менее он выиграет, – с горечью сказал Аристон. – Ив этом нет ничего удивительного. Дан. Еврипид никогда не поступится своими принципами. Он не станет потакать толпе. Эта пьеса как раз и будет стоить ему приза. Я это знаю. Я ее читал.

– Ты ее читал? – удивился Данай.

– Да. В доме Еврипида – то есть в его пещере на Саламине. Я отправился туда, потому что узнал от Перикла, что поэт совсем занемог под тяжестью своих трудов, что работа над этой пьесой сводит его с ума. А знаете, почему он взялся за нее? Из-за этих жутких событий на Мелосе. Чтобы показать афинянам, что истребление всего населения беззащитного острова, мягко говоря, не делает им чести. Что это дикость, недостойная даже варваров. Вряд ли такая оценка этих событий добавит ему популярности, не так ли? Понимаете, в своей пьесе он становится на сторону троянцев. Вы не поверите, но, когда я уходил от него, раб вел меня за руку, ибо глаза мои ослепли от слез!

– И как она звучит? – спросил Сократ. – Ты запомнил что-нибудь из нее, калон?

– Да, и слишком многое. Она до сих пор бередит мою душу. Подождите немного, и вы сами все услышите.

– Нет, – сказал Данай. – Ничто не может сравниться с твоим голосом, мой калон, когда он произносит слова высокой поэзии. Прошу тебя, прочитай мне что-нибудь из нее!

– Ну что же, – прошептал Аристон. – Ну хотя бы это:

Здесь, у этих ворот, разбитых, слетевших с петель, Пред взором рабов, равнодушно и праздно стоящих, Гекуба лежит, распростерта, и слезно горюет О Трои погибших сынах, об их душах, во мрак отлетевших.

Ее Поликсена меньшая, любимая дочь Уж жизни лишилась под хладною жертвенной медью, В пепел и прах обратившись на Костре погребальном Ахилла.

Нет уж Приама, и дети, взращенные ею, Убиты.

Одна лишь жива: безумная дева Кассандра, Разум оставил ее под тяжкой рукой Аполлона, И не знает она, что уж скоро Царь Агамемнон, герой, благочестием славный, Силой возьмет непорочность ее, Обагрит ее девственной кровью Ложе свое беззаконное, Волю богов нарушая И добродетель поправ…

– О боги! – прошептал Данай.

– Слушайте дальше, – сказал Аристон, – одно это место будет стоить ему приза:

Женщины ради одной, Из-за ночи одной греховодной Эти герои пришли возвратить Менелаю Елену, Трупами землю устлав и кровью невинных насытив. А стратег их, мудрый и набожный, как Подобает, Ради той шлюхи рассек своей дочери горло На жертвенном камне в Авлиде. Ради попутного ветра погибла Ифигения, Дочь отца, чье сердце как камень, Ради воздуха, бьющего в парус. И все для того, чтоб вернуть Менелаю супругу, Порну, его осрамившую, Без принужденья Ложе супруга сменившую На обитель разврата…

Он услышал чей-то прерывистый вздох у себя за спиной и обернулся. Но женщина, седевшая на каменной скамье сзади него, была тщательно укутана в покрывало, и он не смог как следует рассмотреть ее. Затем начался спектакль, и он тут же забыл о ней.

Но однажды во время предъявления он вновь услыхал тот же вздох. Это было в тот момент, когда Андромаха произнесла:

Ночи одной, говорят, сладострастной довольно, Чтобы любая забыла про стыд и сомненья, Но уж по мне так достойна презренья супруга, Честь и любовь променявшая На наслажденья, Он вновь обернулся и внимательно посмотрел на нее. Судя по одежде, перед ним была замужняя афинянка. «Нет, скорее всего, вдова, – подумал он, – раз это так взволновало ее. А может быть, она уже испытала то, о чем говорила Андромаха, и теперь горько сожалела о содеянном. Похоже, она еще молода, но нет. Молодая женщина никогда бы так не задрапировалась. Женское тщеславие не позволило бы».

Его внимание опять переключилось на эпическую драму, разворачивавшуюся перед ним. Он позабыл о женщине сзади него, о любимом друге слева и живом воплощении мудрости справа. Когда дело дошло до кульминационной сцены, в которой торжествующие эллины вырывают маленького Астианакса из рук матери, чтобы уничтожить вместе с ним доблестный дух Гектора, унаследованный его сыном, он склонил голову и заплакал, вспоминая Алкамену, свою мать, вспоминая Фрину, мать его сыновей, которым не суждено было родиться. Страшные слова звучали в его ушах как удары бича, рассекающего воздух вокруг него: