Посидел немного, тупо пялясь в темноту над водой, и пошел обратно к столу. С удивлением понял, что почти непьющая Анюта успела накидаться и теперь громко хохотала над каким-то тупыми сисадминскими анекдотами Павлика, обнималась с Оленькой и порывалась плясать под очередного барда. За столом царило безумие чумного пира — все были очень пьяны, нарочито шумны и веселились с каким-то надрывом, как в последний раз. Раззявленные рты, красные потные лица, выпученные глаза, громкие бессвязные рассказы, перекрикивая соседей… Где-то начиналась пьяная драка, участников растаскивали, но они успели расквасить друг другу носы. Я остро чувствовал себя чужим на этом празднике жизни. Надо было либо добирать градус, чтобы влиться в компанию, либо уходить, но я не сделал ни того, ни другого — пить больше не хотелось, а оставить пьяную Аню без присмотра я боялся. Снял с мангала забытый и уже начинающий подгорать шашлык, нагреб с блюда резаных помидоров и хлеба и пристроился в сторонке с отстраненно-доброжелательным видом, как антрополог на племенном празднике ритуального каннибализма.
Павлик начал показывать, что он наснимал сегодня, тыкая всем под нос камерой, но никто не обращал на него внимания. Я подошел, любопытствуя, но на крохотном экранчике почти ничего не было видно, поэтому я забрал у него камеру и вынул карту памяти. Он этого даже не заметил, мгновенно переключившись на что-то другое. Все что-то увлеченно бессвязно рассказывали, перебивая друг друга, а Оленька уже прижималась к Анюте, ненавязчиво оглаживая ее по попе. Какой у нее, однако, широкий спектр жизненных интересов!
Я решительно пресек поползновения Оленьки, которая, ничуть не расстроившись, потащила из-за стола пьяного Павлика. Они скрылись в стоящей неподалеку палатке, которая стала вскоре ритмически колыхаться, под доносящиеся оттуда страстные причитания: «Давай, давай, ты такой брутальный! Ты так классно это делаешь! У тебя такой большой…» — интересно, она и во сне не затыкается? Впрочем, все были пьяные и всем было плевать. Из-за стола то и дело выбирались парочки и уходили раскачивать свои палатки или трясти кустами. Я осторожно приобнял одиноко хохочущую неизвестно над чем Анюту и повел ее к реке, деликатно обходя весь этот остервенелый совокуплеж. Как-то уж очень сильно всем крышу рвануло, как будто они правда выжили в безнадежном бою, а не театр на фанерных подмостках выплясывали.
Радуясь, что поставил палатку далеко от этого балагана, уговорил Аню на ночное купание, и мы плескались в темной прохладной воде, пока она не замерзла и не протрезвела.
— Уф, спасибо, что забрал меня оттуда, — сказала она, дрожа и завернувшись в полотенце. — Прямо не знаю, что на меня вдруг нашло. С первого курса столько не пила.
— Еще искупнешься?
— Нет, хватит, уже отпустило. Пойдем в палатку, меня надо согреть…
Некоторое время спустя мы лежали разгоряченные и голые, переплетя конечности, и приходили в себя.
— Так странно стало жить… — задумчиво сказал Анюта. — Иногда ловлю себя на том, что не всегда понимаю, где я и зачем. Пытаюсь вспомнить, что же хотела сделать — но воспоминания путаются. Иногда мне кажется, что я помню то, чего не было, иногда — что забыла что-то очевидное и все чаще не могу восстановить последовательность событий. Как понять, что за чем происходит, если все время один и то же день? Как будто следствия опережают причины…
— Мироздание протирается до дыр, крутясь на одном месте, — припомнил я слова Вассагова.
— Но все равно это лучше, чем…
— Чем что?
— Чем всякое другое. Давай спать что ли? Чувствую, будет у меня утром голова болеть…
— Ложись, я сейчас покурю и тоже лягу.
Анюта завозилась, заползая в спальник, а я вылез по пояс наружу, чтобы покурить. В ночи цвиркали какие-то насекомые, в реке плескала рыба, шум пиршества в лагере практически затих, только доносились изредка какие-то пьяные вскрики — то ли кого-то били, то ли ебли.
На голую спину немедленно начали пикировать завывающие комары. Я достал из рюкзака зеленую змейку цыганской спирали, запалил от зажигалки, раздул огонек, аккуратно пристроил на камушек у полога так, чтобы не прожечь ткань. От прессованной травы в палатку потянуло сладковатым приятным дымом, комары набрали высоту и барражировали там, навязчиво гудя, но не снижаясь. Мне стало интересно — уже наступило новое сегодня или все еще старое? Лезть в куртку за телефоном было неохота. Я докурил, погасил окурок, прикопал его в землю, и полез в спальник.
Мне снилась большая комната с задрапированными темной тканью стенами. Посередине был круглый деревянный стол, на нем свечи в массивных подсвечниках, пыльные бутыли зеленого стекла, какие-то расписные кубки. Вокруг стола, на резных массивных стульях сидели люди. Я с удивлением узнал Кеширского, который внезапно был одет не как денди-метросексуал, а как настоящий реконструктор, в расшитый голубой кафтан, синие шелковые порты и алые сапоги с загнутыми острыми носами. На лице его, всегда безупречно выбритом, сейчас красовалась небольшая курчавая бородка, о кубок постукивали массивные перстни, но при этом на голове был разноцветный треххвостый шутовской колпак с бубенчиками. Рядом с ним, вальяжно раскинувшись, расположился председатель, имени которого я так и не запомнил — он косплеил купца первой гильдии начала двадцатого века. Прилизанная прическа, окладистая борода, сюртук с искрой, белая жилетка с золотой цепочкой часов, смазные сапоги — только по хитрому прищуру глаз и узнал. Третьим, в полупрофиль ко мне сидел незнакомый архиерей, в ниспадающем черном облачении с массивной драгоценной панагией и высоком клобуке с блестящим крестом. У него было неожиданно неприятное лицо с уродливым шрамом через левую щеку, который перекашивал рот в сардонической кривой ухмылке. Четвертый был ко мне спиной, и из-за высокой спинки стула я видел только рукав кожанки, да лампас галифе. Я смотрел на происходящее со стороны, как в кино, осознавая, что вижу сон, слегка удивляясь символизму происходящего и тому, как реальные люди наложились на реконструкторский контекст.
— Изловлен ли колдун? — спросил служитель культа носителя кожанки.
— Да, владыко, сейчас доставят, — голос был знакомый, но я не успел вспомнить, где его слышал. Хлопнула дверь и в комнату вошел генерал Петрищев, одетый в военную форму времен РККА. На синих кавалерийских петлицах его френча красовались два ромба. Генерал — или, если судить по петлицам, комдив, — вел, крепко держа за плечо, уродливого карлика в малиновой пиджачной паре, злое морщинистое лицо которого кривилось от боли, а руки были связаны за спиной. Спутать его с кем-то было бы сложно — передо мной был Апполион Адимус, учитель искусства реальности, которого я считал удравшим. Похоже, я ошибался, что подтвердил человек в кожанке:
— Вот он, владыко. Скрывался на квартире любовницы, привести ее?
— Да, не сочтите за труд.
— Комдив, прошу вас.
Петрищев кивнул, усадил карлика на стоящий в стороне стул, для чего его пришлось приподнять — коротенькие ножки теперь болтались, не доставая до пола, — и вышел.
— Кто ключ, ворожей поганый? — спросил священник строго. — Признайся, и будешь спасен.
— В жопу иди, поп, — гордо ответил Апполион. — Не ведаю я ваших ключей.
— Сгинешь ведь.
— Не посмеете. Я не знаю, кто, но умею искать. А вы и того не можете.
— Да не он это… — сказал вдруг Кеширский. — Не он…
— Молчи, скомороше, — оборвал его архиерей. — Ты и сам не без греха здесь. Кто колдуна во град привел, не ты ли?
— Ой, я вас умоляю! — отмахнулся Кешью. — Он потешный. И не он это, говорю вам. Куда ему…
Хлопнула дверь, и Петрищев, держа за голый локоть, завел в помещение Крыскину. Она была в короткой ночнушке и кружевном белье, на ногах — тапочки в виде зайчиков. Лицо ее казалось пустым и бессмысленным, как у куклы, стеклянные глаза смотрели сквозь собравшихся.