Сегодня еще на рассвете начальник тюрьмы сообщил ему, что после захода солнца он будет казнен. Открыто, на форуме, перед императором.
Он ни о чем не думал, в голове была пустота, он пролежал несколько часов отупев, словно был уже мертв. Свет, проникший в камеру, оживил его.
Там, на воле, сияет солнце. Солнечный свет заливает домик Бальба, сад, Квирину. Фабий представлял ее очень отчетливо: в белом хитоне, на который спадает черный водопад волос, она поливает цветы. Скавр возвращается с ночного лова, Бальб собирается на работу. Они завтракают втроем. Эти двое стараются отвлечь ее от грустных мыслей. Бальб разглагольствует о жизни.
Скавр рассказывает о реке. Она слушает, но не думает о том, о чем они говорят, она думает о нем.
Фабий вскочил. Образы расплылись, потеряли контуры, поблекли. Это хорошо. Не видеть. Не думать.
Время летело.
Пятно наверху камеры светлеет, день в разгаре. Виски сжимает боль.
Болит все. Мысль о жизни там, за окном. О солнце. О доме. О Квирине, об отце, о Бальбе. Больно думать о жизни, больно думать о смерти. Когда человеку остается жить несколько мгновений, болит все. Сегодня во сто раз больше, до слез, до отчаянных криков, до желания биться головой о стену.
В дверях заскрежетал засов. Уже? Фабий отскочил в угол камеры. Вошли двое. Центурион Камилл, который вез Фабия к Тиберию на Капри, и второй, кто этот второй в серой тунике с потемневшим от горя лицом? Отец! О боги!
Неужели случилось невероятное? Неужели мне удастся бежать? Избегнуть казни? Он бросился к отцу.
– Как ты попал сюда, отец?
Старик обратил благодарные глаза на центуриона. Камилл резко рассмеялся:
– Благодаря старому знакомству с тобой, понятно? – Он протянул ему глиняную бутыль. – А здесь немножко водицы, чтобы промочить горло. Выпей.
Фабий отпил. Вино. Он хотел поблагодарить Камилла, но центурион перебил его, обращаясь в дверях к Скавру:
– Я приду за тобой, когда настанет время.
Отец с сыном остались одни. Фабий пристально и настороженно всматривался в лицо отца, пытаясь догадаться, какое известие его ждет.
Пусть говорит! Пусть скажет! Фабий стоял, его мышцы, жилы, нервы были напряжены до предела. Скавр молчал. Смотрел на стену, из которой сочилась зеленая скользкая жижа. Потом открыл рот. Наконец-то, наконец!
– Тебе здесь не холодно, мальчик?
Надежда испарилась мгновенно. Тьма. Конец. Глубоко вдохнув воздух, он произнес:
– Ты пришел попрощаться со мною?
У Скавра перехватило горло.
– Ты знаешь… – боясь посмотреть на сына, проскрипел он.
– Знаю, отец.
– Об этом мы не подумали. – Голос старика доносился откуда-то издали.
– Этого можно было ожидать, отец.
Только теперь он посмотрел на сына:
– Ты жалеешь?..
Фабий молчал. Долго молчал, наконец спросил:
– Что будет с Квириной?
– Об этом ты не думай, я, мы все… Об этом не думай. Она ждет на улице, с Бальбом. Хотела идти сюда со мной, но ее не пропустили. Она держится молодцом, – убеждал он сына. Ни за что на свете он не сказал бы ему, что Квирина почти ослепла от слез. – Пусть тебя это не тревожит, сынок.
Ты смелый, думал Фабий, глядя на отца. Когда палач поднимет на форуме топор, ты даже не закроешь глаза, даже бровью не поведешь, не вскрикнешь, и при этом будешь страдать, я знаю тебя. Если бы я был таким же крепким, как ты. Но когда я буду там, мне уже не надо быть таким, как ты!
– Что Апеллес и Мнестер?
– Апеллес получил три года изгнания. Мнестер и остальные – по году.
– Это хорошо, – сказал Фабий. – Это хорошо. Потом они снова будут играть. Будут играть и за меня. Передай им привет, отец.
Наступила тишина, полная невысказанной тоски, гнетущей, мучительной.
Скавр, немного помолчав, сказал:
– Я хочу купить новую лодку, Бальб мне на нее добавит. Как ты думаешь, в какой цвет мне ее выкрасить? Как бы тебе хотелось?
– Мне нравится синий цвет, – сказал Фабий. Ему показалось, что с улицы в камеру проник какой-то шум. Он напряг слух, – Хорошо. Я выкрашу ее в синий цвет, – согласился старик и подумал: нам будет очень не хватать тебя, мальчик. Как мы без тебя будем жить? А вслух сказал:
– Квирине тоже нравится синий цвет.
Фабий сжал зубы. Как больно слышать это имя. В душе разлилась холодная тьма. Он отпил из бутылки, и опять ему показалось, что он слышит далекий шум.
– Это народ, это шумит народ, отец.
– Да.
– Их много? – спросил Фабий с надеждой, как будто от этого зависела его жизнь, как будто народ мог его спасти.
– Яблоку негде упасть. Но тюрьма окружена преторианцами. Наверное, четыре манипула будет, я думаю…
Да, говорил про себя Фабий с болью, манипулы, когорты, легионы. Тучи, вооруженные до зубов. Император, сенат, когорты, легионы. Это спрут, который задушит все, что встанет ему поперек пути. Казнит любого, кто поднимет голос или руку. Как меня. А остальные испугаются. А ведь их так много! В театре их были тысячи. Но спрут их запугает, задавит, задушит.
Возбунтовавшееся море людей превратится в стоячую воду, в запуганную, забитую массу, потому что у спрута тысячи щупалец.
Фабия охватил страх. Глаза его раскрылись, он был как в лихорадке, стоял, сжав кулаки, возле губ легли складки скорби.
– Все напрасно, отец. Их власть крепнет день ото дня, мы черви по сравнению с ними, они нас раздавят, задушат. И едва падет голова одного тирана, как приходит другой, еще более жестокий. Мы проиграли навсегда. Я напрасно написал "Фаларида". Зря его сыграл, я ничего не сделал. Напрасно прожил жизнь…
Фабий стоял, беспомощно опустив руки. Отец взял сына за плечи, прислонил к стене и сказал, прямо глядя ему в лицо:
– Ты гораздо умнее меня, ты во сто раз умнее меня, но сейчас ты не прав. Фабий. Видел бы ты, что было после представления! Всю ночь Рим был на ногах. Люди кричали: "Долой тирана! Долой Калигулу!" Когда преторианцы вытеснили нас с форума, мы собрались в цирке, и там нас было еще больше, чем на форуме…
Фабий торопил отца взглядом, он хотел знать все. И Скавр. который привык закидывать сеть, а не произносить речи, сбивчиво рассказывал:
– Вооруженные мечами преторианцы шли на нас. Но нас тоже не так-то просто было взять. Убитых было много, и солдат в том числе. Потом нас разогнали, а кое-кого схватили. Я скрылся.
– Вот видишь. – сказал с горечью Фабий. – Вас разогнали, как кур. И снова будет тишина. Никто даже и не пикнет.
– Ты ошибаешься, сынок. Послушай, как шумит толпа снаружи! А если бы ты мог услышать, что они говорят. Твоя пьеса их расшевелила. Ты сказал правду о Калигуле. Он бесчувственный тиран. И люди это поняли. Не удивляйся тому, что они долго были слепыми, позволили заткнуть себе рот милостынями и цирком. Но ты раскрыл им глаза, парень. Теперь они стали лучше видеть, и это останется в них навсегда.
Фабий ловил каждое слово.
– Ты только представь себе, что еще сегодня утром – а ведь это уже третий день после представления – на стенах по всему Риму наклеены надписи против императора. А сколько их. И какие! – В полутьме не было видно, как у Скавра увлажнились глаза.
– Ты сказал, Фабий, что, когда падет голова тирана, тотчас появится другой. Но ведь нас всегда будет больше, чем императоров!
Фабий молча смотрел на отца. Он смотрел на старое лицо честного человека, на руки, пытавшиеся унять дрожь. Ты мой отец! Ты даже не подумал, когда мы веселились, отмечая конец работы над "Фаларидом", что эта пьеса принесет твоему сыну. Что ты думаешь теперь, когда видишь своего сына, которым ты так гордился, здесь, когда видишь его в последний раз.
Все твои разговоры не могут скрыть, как дрожит твой голос, отец!
Фабий глотнул, ему хотелось бы сказать отцу… Нет, он не знает, что хотелось бы ему сейчас сказать…
Отверстие в стене вовсю сияет. Значит, полдень.
Камилл заглянул в камеру:
– Уже время, старый. Надо идти.
– Ты спрашивал, отец, жалею ли я. Нет, не жалею, ни о чем не жалею.