Тоска по Валерии сразу обернулась ненавистью. Как нежна, как чиста по сравнению с ней Торквата! Ему страшно захотелось увидеть ее. Только бы увидеть. Сейчас! Сию минуту, чтобы вытравить из памяти этот кошмар.
Сервий был рад такой развязке. Он пытался понять сыновьи чувства.
Угадал в глазах сына оскорбление и ненависть. Это хорошо. Он будет наш.
Снова будет мой. Но отцу было стыдно за сына перед этим толстым невежей.
Он поднялся с кресла и встал перед Авиолой, твердый, уверенный:
– Только что Ульпий интересовался, кому удалось уговорить Макрона провести парад сирийского легиона, которому отводится главная роль в нашем заговоре. Это сделал Луций. Даже глупцу ясно, почему мой сын встречается с дочерью Макрона. И дураку понятно, как это важно для нас – быть осведомленными о планах Макрона. Ты этого не понимаешь?
Авиола не был психологом. Объяснение Сервия звучало вполне убедительно.
Сбитый с толку толстяк растерянно моргал глазами.
Вскоре Сервий начал прощаться. Они сели с сыном в лектику. и рабы понесли их. Оба Куриона молчали. Всю дорогу не посмотрели друг на друга, не сказали ни слова.
Стены сенаторского кабинета были из зеленоватого мрамора, занавески были желтые, рассеченные горизонтальными зелеными полосами. Они, как волны, легко покачивались, колеблемые потоками теплого воздуха. В угасающем свете дня зелень и желтый цвет придавали лицам синеватый оттенок.
Сервий был бледен. Сегодня самый несчастливый, самый страшный день в его жизни, он не мог припомнить ни одного такого несчастливого дня, и, думая о своих будущих днях, он не мог даже предположить, что может быть день ужаснее этого. Что значит лишиться жизни в сравнении с разочарованием в сыне. Сервий больше всего на свете любил республику и Луция. Вернее, но в этом он никогда бы не признался открыто: Луция и республику. Он втайне восхищался Ульпием, который в любых обстоятельствах республику ставил превыше всего. Любовь Сервия к сыну была глубокой, горячей, он верил в него, сын был его надеждой.
У Сервия дрожали пальцы, дрожали губы от боли и волнения. Слова Авиолы были и для него тяжелым ударом. Но Сервий – старый солдат, и он тут же приготовился к борьбе. Он не отдаст им сына. Он должен, должен его спасти, должен вернуть его на путь чести! Курион опустился в кресло, попросил Луция сесть напротив. Он не знал, с чего начать. Наконец решил, что о дочери Макрона не скажет ни слова.
Со старческой педантичностью он вспоминал давние события, когда Луций, будучи мальчиком, вел себя достойно своего рода. Мальчиком Луций был всегда честным, верным, надежным.
Луций время от времени смотрел на отца. Когда они встречались глазами.
Луций опускал взгляд. Уши его уже не выдерживали однообразия знакомых, столько раз слышанных слов. Они раздражали Луция, он разволновался. Ему стало казаться, что голос отца сереет, становится сиплым. Отец восхвалял старую Римскую республику, превозносил ее как чудо из чудес.
Луций, не владея собой, закричал:
– Кто из нас, кто из вас помнит республику? Ее ошибки, ее несправедливость, ее проскрипции…
Движение отцовской руки заставило его замолчать.
– Проскрипции шли от диктаторов. Властителей таких, как император. Ты это хорошо знаешь.
И Сервий продолжал, возвысив голос. Громкие слова, восхваляющие деяния консулов и сенаторов, славу республики. возмущали Луция все больше и больше. Он часто беседовал со своим учителем Сенекой о государственных системах Азии, Африки и Европы. Сенека утверждал, что республика, возможно, и хороша в малых городах-государствах, как, например, в Греции.
Огромная империя имеет, по его мнению, другие особенности; здесь управлять может только сильная рука просвещенного властелина, а не шестисотчленный ансамбль – сенат с двумя консулами. И сейчас Луций осознал, что Сенека был прав. Отец казался ему романтиком, и его фанатическая приверженность республике выглядела смешной. Республика сегодня – это пережиток, все более убеждался Луций, но открыто сказать об этом не решался. И только когда отец все больше и больше начал настаивать на своем, он не удержался и высказал ему точку зрения Сенеки, которую он, Луций, разделял.
Сервий рассердился. Вместо аргументов с его языка посыпались напыщенные фразы. Луций возражал. Он чувствовал, что заговор сорвет его планы, близкие к осуществлению. И в такой момент он должен рисковать своей головой за безумную и романтическую идею? Эгоизм и тщеславие заставили его возразить:
– Разве не был каждый заговор раскрыт и потоплен в крови заговорщиков?
А готовили их люди могущественные и осторожные, такие, как Сеян!
– Мой сын – трус? – воскликнул сенатор.
– Я не трус. Но мне не хочется копать себе могилу ради нескольких ненасытных пиявок…
– Луций!
– Да. Я знаю, – продолжал Луций страстно, – ты и Ульпий, вы честные люди. Великие римляне. Но разве ты не слышал у Авиолы этих шакалов, дерущихся из-за добычи, которая им еще не принадлежит? Авиола, Пизон, Вилан, Даркон, Бибиен. что, эти обжоры хотят республику во имя ее идей?
Ради сената и римского народа? Они хотят этого только для самих себя! Они мечтают об огромных прибылях и о том, чтобы им никто не мешал решать эти вопросы в сенате и легально обворовывать родину. Вот их любовь к Риму! Вот их патриотизм! Маленький торговец с доходом в пять тысяч сестерциев в год – это проходимец; Авиола, который глотает разом прибыль в двадцать миллионов, – достойный уважения муж! Позор! И с этими подлыми людьми ты объединился, ты. честный и мудрый, с такими невежами хочешь уничтожить империю.
У Сервия потемнело в глазах. Напрягая всю силу воли, он овладел собой; в упор глядя в глаза сыну, он заговорил свысока, холодно, по-деловому, как человек опытный, поучающий неопытного мальчика:
– Ты сказал правильно: честный и мудрый. Как честный мужчина я хочу добиться того, что считаю лучшим: республики, даже если ради этого мне придется погибнуть. Как человек мудрый я знаю. что добьюсь этого только при помощи определенных людей. И пусть у этих людей какие угодно личные планы, в этот момент они нам нужны. Потом, потом власть в республике мы не отдадим в их руки. Но сейчас они необходимы. Я был бы плохим стратегом, если бы не понимал этого. Я ожидал от сына, что он будет понятливей.
Холодный отцовский тон привел Луция в себя. Его поразила вера отца в победу заговорщиков. Он молча склонил голову.
Сенатор понял, что завладел сыном. Он закончил тоном, в котором каждое слово звучало приказом:
– Мой сын не продастся узурпатору. Он не предаст ради золотого венка республику и честь Курионов, он не будет изменником. Я это знаю.
При слове "изменник" Луций вздрогнул. Он почувствовал в холоде слов, как кровоточит отцовская любовь к нему. Он не согласился, но и против не сказал ни слова. Еще ниже склонил голову и молчал.
Старик объяснил сыновье молчание по-своему: он согласен. Подчиняется.
Он мой! Наш!
Сервий горячо обнял Луция, однако Луций почувствовал, что расстояние, разделявшее их, стало еще больше.
Авиола, раскачиваясь на плоскостопных ногах, шел от павильона к своему дворцу. Вздыхая и отфыркиваясь, вошел он в перистиль, залитый солнцем.
Лбом прислонясь к мраморным коленям Афродиты, стояла Торквата, и по щекам ее текли слезы:
– Верни мне его, богиня! Верни мне его!
Авиола был тронут. Единственным человеком, которого он любил, как самого себя, была его дочь. Он подошел к ней, растерянно погладил заплаканное лицо и, желая ее утешить, добавил неуверенно:
– Не плачь, доченька. Увидишь, он к тебе вернется.
Она бросилась на шею отцу и расплакалась в голос.
Поздно вечером Луций пришел. Тайно, как ходил к Валерии. Под прикрытием темноты, как вор. Раб сообщил, что Луций ожидает в саду. Тьма устраивала обоих. Торквата стыдилась бледных щек и покрасневших от слез глаз, Луцию при свете тяжело было смотреть на девушку.