— Плеча нет, ваше благородие. У повторных пузырь сохнет на пятый день.

— Найдёте. Записка подождёт плеча. И имя пишите то, какое есть. Не выдумывайте.

— Хорошо, ваше благородие. — Я кивнул.

Грудь его дважды поднялась, прежде чем он заговорил снова.

— Допишите вы. Я продиктую.

Я сел на рундук и взял перо. Он продиктовал по-латыни две строки — медленно, слово за словом. «Материя, коею привит нижепоименованный, взята с плеча такого-то, такого-то числа». После каждого слова я слышал, как он добирает воздух. На третьей строке он остановился.

— Это после. Сперва другое. — Он положил ладонь на стол плашмя и так её и держал, пока говорил. — До Горна дойду. Дальше не поручусь. Ведите лазарет. Подписывать буду я.

— Ваше благородие…

— И до выхода никому. Ни капитану, ни прочим.

Горло у меня стянуло, и отвечать я не стал. «Ведите лазарет» значило: сто тридцать человек на мне весь оставшийся путь, а подпись под всем этим будет его, пока он в силах держать перо. Я взял с рундука вторую подушку и подложил ему под спину. Он поморщился и оставил её. Тесьма лежала у меня в кармане. Я опустился на колено, обвёл щиколотку над косточкой, потом под коленом и завязал узелки. На щиколотке узелок лёг на два волоса выше, чем вчера. До сих пор он прибавлял по волоску за вечер.

Новицкий смотрел, как я пишу, и не спросил, сколько.

— Ступайте спать, — сказал он. — Вы мне нужны с утра.

Лёг я под утро, и поспать мне вышло всего час.

Обход я в то утро сделал один. Новицкий к больным не вышел, и Скородумов, подавая мне журнал, дважды взглянул на его дверь.

После обхода я сел в лазарете с тетрадью.

В ноябре, в шторм, Новицкий сутки простоял на ногах в качку. Тяжело, с одышкой, но простоял. С тех пор прошло пять недель. Одиннадцатого перебои шли раз на двенадцать ударов, нынче раз на восемь. С седьмого узелок поднимался по волоску за вечер, а в эту ночь прыгнул на два. Сердце, которое сбивается уже второй год, за пять недель так быстро не сдаёт. Значит, к нему прибавили что-то со стороны.

Я выписал столбиком солонину шестого месяца и тропики. Третьей строкой легло: «спирт, для сна, третий месяц» — если Скородумов считал верно. Спирт для окуривания держат в лазаретной кладовой, в четвертной бутыли, и, когда она пустеет, фельдшер идёт с требованием к шкиперу. За весь прошлый год за спиртом ходили четырежды. С августа Скородумов сходил пятый раз.

Солёного он не ел с одиннадцатого. Пять вечеров до этого узелок шёл вверх при солонине. Пять вечеров после отмены солонины он шёл вверх так же. Соль тут была не главное. Неделя, которую он мне дал, кончалась завтра, и тогда он был вправе вернуться к солонине по собственному слову.

Причину я искал вычитанием. Если убрать спирт и солёное, останется его собственное сердце — и тогда уже можно будет считать, дотянет ли он до Горна. С этими прибавками он и до Горна не дотянет.

После подъёма флага я доложил капитану про лекаря. Головнин выслушал меня у себя, стоя у окна.

— Человек на восьмом дне, — повторил он. — Такой у вас есть?

— Нет, ваше высокоблагородие. Непривитых на шлюпе нет с третьего числа. У повторных пузырь мелкий и сохнет.

— Ищите на берегу. Шлюпку берите, когда надо. — Он вгляделся в меня. — Вы спали?

— Час, ваше высокоблагородие.

— Мало, — сказал он.

Я уже взялся за дверь, когда он спросил про штаб-лекаря.

— Велел доложить, что записку ко двору напишет сам.

Это была правда. Об остальном он не спросил.

* * *

Жуан пришёл за маслом, как всякое утро. Я разул его и повертел ступню к свету. Рубец был мягким, трещина у пятки затянулась, и ходил он уже ровно, опираясь на обе ноги. До двадцать восьмого оставалось одиннадцать дней. «Не будет ноги — сойдёт», — сказал тогда капитан.

— Роза? — спросил Жуан, обуваясь. О ней он всегда спрашивал в последнюю очередь.

— Спрошу у Бенту.

Я записал осмотр, и запись легла на соседнюю страницу с узелками Новицкого. Срок у обеих записей был один — двадцать восьмое.

* * *

Скородумов пришёл вечером в кладовую при лазарете, где я перебирал бинты. Он затворил за собой дверь и стал у неё, как становятся, когда приходят сдаваться.

— Андрей Ильич, я всё подсчитал.

Он положил передо мной лист. То была старая опись, а на обороте кривыми столбиками шли цифры. С двадцать пятого ноября он всякий вечер, после того как штаб-лекарь запирал сундук, прикладывал к бутыли лучину, делал зарубку против уровня и записывал. Лучину он принёс с собой, всю в зарубках; от верхней до нижней было с ладонь.

— Я не доносить пришёл, — сказал он. — Недостачу найдут — с меня спросят. Окуривание на мне: я за спиртом в августе ходил. Скажут: фельдшер пьёт, и поди докажи, что не пьёт. А я же с тех пор и не пил. Дык лучше я сам.

— С вас никто не спросит, Владимир Гаврилович.

— Это вы так говорите. А книга скажет, что спирт убыл, и никто её не спросит, в чьи руки. Тем более многие знают, что я…

Я сверил его лист со своей книгой расхода, где остаток у меня выписан по неделям. По книге спирт уходил на окуривание и притирания, но выходило его вчетверо меньше, чем убывало из бутыли. Разницу его лучина показывала по дням, и убывало каждый день понемногу, ни одного дня пропущено не было.

В ноябре я решил про себя, что это рюмка на ночь, чтоб отпустило. По четвертной бутыли выходило, что уходит стакан, а в иные вечера и полтора, и всякий вечер без пропуска.

Двадцать пятого ноября Скородумов принёс мне это слово: «спирт». Я сказал ему тогда, что расчёт у него правильный, но слагаемых не хватает. Слагаемые лежали у меня в тетради, по числам, и сложить их я не удосужился. Решил, что надо будет поговорить с Новицким, и не поговорил.

Обличать его я не пошёл и сел считать дальше.

В тетради у меня по числам стояли узелки и перебои. На полях я отмечал вечера, когда Новицкий ложился рано и не велел себя тревожить. Я положил рядом лист Скородумова и сел сверять. Третьего декабря спирта ушло на стакан, и перебои в тот вечер у меня отмечены чаще, чем накануне. Седьмого, когда я впервые взял тесьму, спирта ушло на полтора стакана. Одиннадцатого, в тот день, когда я выложил перед ним записи за пять вечеров и снял ему солёное, зарубка легла на два пальца ниже прежней: это был самый большой расход за весь месяц. Спирт уходил в те самые вечера, когда перебои шли чаще и узелок прыгал. Накануне не убывало ни разу. Спиртом он добирал себе вечер, чтобы дойти до обхода.

Лучина Скородумова лежала передо мной, и зарубки на ней шли так же ровно, как узелки на тесьме.

Утром я пошёл к нему с обоими листами.

Он прочёл лист Скородумова, потом мою тетрадь, раскрытую на тех же числах. Сверял он так же, как сверял когда-то мою тесьму, по столбцу сверху вниз, и, не найдя ошибки, проверил ещё раз. Отпираться он не стал.

— После рюмки дышится, — сказал он. — Час, полтора. Мне хватало дойти до вечернего обхода.

Говорил он это так, как говорят о назначении больному. Спирт горячит кровь, гонит её к коже, и груди на час становится легче. Так учили его и всех нас. Что спирт, выпитый изо дня в день, ест самую мышцу сердца, не записано пока ни в одной книге. Себя он лечил методично, по своему разумению, так же, как лечил бы больного.

— Вы себе назначили, — сказал я. — Как Карвалью купцу. Он тоже назначил по признакам.

У Новицкого дёрнулась щека.

— Неделя кончилась, — сказал он. — Ряд не остановился. По уговору я возвращаюсь к солонине.

— Ряд не остановился оттого, что вы пили. Снимите спирт, и тогда посмотрим, что делает соль. Вычитать надо по одному, ваше благородие. Вы сами меня учили.

Новицкий не ответил.

— Ключ от сундука со спиртом отдайте мне. И ни капли. Иначе я нынче же иду к капитану.

Он долго на меня смотрел.

— Вы понимаете, что я вам начальник?

— Понимаю. Потому и пришёл к вам, а не к нему.