Взяли Литке по письму, и он третий год доказывал всем, что не по письму. Мне он сам рассказал это в тропиках. Врангель прошёл Корпус и знал это.
Я смотрел на это так, как смотрел на Новицкого, когда тот замолкал посреди лазарета. У Горна опасен вахтенный, который молчит, потому что за него всё равно скажут. Он увидит, что ветер заходит, и промедлит с докладом. Сказать можно и потом, скажет Врангель.
Мирить их я не стал. Мирить было не моё дело, и я не умел. Я сделал по своей части.
Литке я попросил вести мне журнал погоды. Градусник, барометр, ветер и снег — на каждую склянку его вахты, отдельным столбцом, — и в конце дня подписывать своим именем. Матюшкин свои числа уже писал, и Литке мог сверять их со своими и поправлять то, в чём понимал больше.
— А Фердинанд Петрович? — спросил он.
— У Фердинанда Петровича будет другое.
Врангелю я поручил ноги. На его вахте каждое утро осматривать ноги у марсовых, у кого пальцы побелели, у кого ознобыши, и записывать по фамилиям в свою тетрадь, которую я ему выдал. Врангель согласился сразу, как соглашался на всякое дело, и только спросил, отчего ноги ему, а погода Литке.
— Ноги считать вам сподручнее, Фердинанд Петрович. Вы их на вахте всё равно видите.
Он подумал и кивнул. Злого умысла я в нём не видел, ни тогда, ни после. Говорил он за двоих оттого, что думал быстрее и отвечал раньше, чем другой успевал вдохнуть.
Теперь у каждого был свой столбец и своя подпись, и ни один не стоял в чужом журнале. Сработало ли это, я не знал. Через два дня Литке пришёл ко мне с журналом погоды сам, раньше срока, и показал, что барометр у Новицкого в каюте врёт на полторы линии против его собственного. Говорил он об этом четверть часа, и я слушал.
Девятнадцатого капитан позвал меня к себе.
В каюте у карты стояли он и штурман. На карте была Огненная Земля, Земля Штатов и пролив между ними, и по проливу шли карандашом стрелки течений.
— Садитесь, — сказал Головнин и сам остался стоять.
Говорил он ровно, как читают приказ по кораблю. На обход он закладывал три недели: от пятидесятой широты по эту сторону до пятидесятой — по ту. Могло выйти шесть. Ежели ветер не пустит, пойдём к югу, до шестидесятой, где ветер бывает ровнее, и там будем ждать и лавировать, сколько понадобится. Проливом Ле-Мер пойдём, ежели ветер будет с севера и прилив — в нашу сторону. Или обойдём Землю Штатов с востока. Проливом короче на сутки, но течение в нём ставит судно поперёк, и в восьмом году он видел, как оно это делает.
— Ложиться в дрейф будем, когда волна начнёт брать шкафут, — сказал он. — На Фолклендах можно взять воду и гусей. Дров там нет. Заходить не станем, ежели не прижмёт.
Штурман молча показал на карте, где Фолкленды.
— Марсовых на обледенелых реях я буду держать не дольше часа, — сказал Головнин. — Больше не удержат. Тогда их снимать и греть. Где их греть, решите вы.
— В лазарете у меня одна свободная койка, ваше высокоблагородие.
— Решите, где ещё.
— И чарку им, ваше высокоблагородие, давать после вахты. До вахты не давать.
Головнин поднял бровь.
— Чарка греет.
— На четверть часа. Потом кровь уходит к коже, и человек на рее остывает скорее, чем без неё. После вахты, в тепле, пусть пьют. Перед вахтой горячего сбитня.
Он подумал.
— Сбитня у Любушина нет.
— Кипятка с сахаром. В Рио его взяли вдоволь.
— Будет так, — сказал Головнин штурману, и штурман записал.
Он поднял на меня глаза.
— Сколько у вас здоровых?
— Сто двадцать шесть, ваше высокоблагородие.
— Вахту стоять?
— Все, кроме трёх в лазарете и штаб-лекаря.
Головнин кивнул и повернулся было к карте, но спросил ещё.
— Штаб-лекарь выдержит?
— Поправляется.
— Я не про то спросил.
— Не знаю, — сказал я.
Он поглядел на меня ещё и больше не спрашивал.
Число я назвал верное, и оно было завышено. В нём стояли марсовые с ознобышами, которые пока держали снасть. Стоял Матюшкин, которого рвало всякую вахту, и четверо с кровящими дёснами, и сам я, у которого на ночном обходе стучали зубы. Штаб-лекаря я вычел, а ряд его в тетради шёл вниз на запасе, и запас этот таял.
Капитан говорил мне всё это тем же голосом, каким говорил про гусей. От этого голоса мне стало холоднее, чем от снега.
Двадцать второго небо с утра легло низко и пожелтело по краю.
Вода стала тёмной, свинцовой, к полудню почти чёрной. Градусник показывал плюс два. Барометр у Новицкого падал с вечера, и Литке записал это в свой столбец дважды, красными чернилами.
Альбатросы шли за кормой с сороковых, как и обещал Литке, неделю, не шевеля крыльями. К полудню они ушли. Вахтенный увидел по правому борту обломок реи, облепленный травой, и доложил, и больше про него никто не говорил.
Ветер упал почти до ничего.
Я вышел на бак к Жуану посмотреть плечо. Шла третья неделя от прививки, струп у него на плече отставал по краю, и мне надо было забрать его в пузырёк, пока он не отпал сам и не ушёл за борт. Жуан закатал рукав, и я взял его за локоть, чтобы повернуть к свету.
Стало тихо. Шея у меня под воротником похолодела раньше, чем я понял, отчего. Шлюп ушёл вниз, в провал, и этот провал всё не кончался. Паруса обвисли. Кутыгин, который слышал одно слово из трёх, повернулся к ветру здоровым ухом, и ветра не было.
Потом впереди, с запада, поднялась вода.
Она встала стеной, отдельно от прочих, и шла на нас одна. Мерить её было нечем, кроме мачты. Выше грот-мачты, сажен пятнадцать от провала до гребня, если глаз не соврал. Вода в ней была чёрная, и только по верху шло белое, ровной полосой, от края до края.
Такие волны называют убийцами. И она шла прямо на нас.
Глава 12
Огромная волна шла прямо на нас, и время словно замедлилось. Я услышал, как Евдокимов крикнул одно слово.
— Полундра!
Я толкнул Жуана к комингсу фор-люка обеими руками, в спину. Он упал на комингс грудью и вцепился в него. Взяться сам я не успел.
Вода пришла сверху и сбоку разом. Меня оторвало от палубы и понесло, и стало черно. Воды я не видел — я её слышал: она ревела со всех сторон и была настолько холодной, что сердце у меня остановилось и снова пошло. Спиной я ударился обо что-то и по тому, как оно не поддалось, понял, что это кнехт. Соль пошла мне в горло и в нос. Чей-то сапог проехал мне поперёк лица, каблуком по скуле. Я хватал воду руками, и вода уходила между пальцев. Один раз под пальцы попала снасть, мокрая, толстая, и вырвалась.
Всплыл я в шпигате, у самого борта, куда меня затолкало водой, и за шиворот меня держал квартирмейстер Ефим Михеев, крепко, так, что воротник резал мне горло.
— Живой, вашбродь? — крикнул он мне в ухо.
Ответить я не смог.
Вдохнуть до конца у меня не получалось. Воздух входил до половины груди и там упирался во что-то, и дальше его не пускала боль. Это я понял первым.
Вторым я понял, что фонарь у грот-люка, зажжённый, когда небо почернело, погас, и что в руке у меня рука Жуана. Когда я его ухватил и как, я не помнил. Пальцы его были ледяные и сжимали мои так, что мне стало больно.
Потом по всей палубе разом закричали, заскрипел рангоут, и где-то внизу в борт ударило что-то тяжёлое, сорвавшееся с места. Шлюп выпрямлялся медленно, с дрожью по всему корпусу. Вода уходила с палубы за борт, через шпигаты и поверх фальшборта, и волокла с собой всё, что не было принайтовлено. Мимо меня проехало ведро, потом чья-то шапка. Жуан стоял на четвереньках в уходящей воде и кашлял. Крест на шнурке вывалился из ворота и мотался. Михеев поставил меня на ноги, другой рукой держась за ванты, и я тут же согнулся. В правом боку взяло и не отпускало.
С юта кричали счёт по головам.
Убитых не было, и узнали мы это не сразу.
Двоих смыло за фальшборт. Матроса первой статьи Трофима Пурначева зацепили отпорным крюком у самого русленя, за пояс, и втащили обратно — синего, с рубахой, разодранной по боку. Крюк держал Евдокимов. Пурначев лёг на палубу и не шевелился. Я перевернул его на живот, поперёк своего колена, и надавил на спину. Вода пошла у него изо рта и носа. Затем он закашлялся и стал ругаться, и я отпустил его. Дениса Потапова, того, кто проиграл в Рио бушлат, следующей волной вернуло на шканцы. Он лежал там у кофель-нагельной планки, тихо, пока на него не наступили.