III

Темной ночью унесли его. Шел дождь, и назойливо шипел, и таинственно шептался с пустыми улицами и переулками, и заливал их липкими и тоскливыми, как безнадежные слезы, струями.

Мрачным стадом бродили тучи над землей, и ветер выл безутешно, точно оплакивал какого-то неизвестного и огромного, как ночь, покойника. Неподвижный и беспомощный, лежал рояль на широких, крепких плечах, обливаясь, будто темной тоской, холодными, липкими ручейками. Унесшие его были все пьяные от крови и разгула и шатались из стороны в сторону, как деревья осенью. Они были одни среди ночи, без провожавших, без встречных, точно забытые людьми и проклятые Богом. Они ходили до поздней ночи и унесли рояль далеко от города, от людей и от шумных улиц на окраину, в какой-то пустой и старый сарай. Тесовая крыша его от ветхости отвалилась, бревна сгнили, а внутри он был полон мусора давно ушедших поколений. Люди давно оставили его. В холодные ночи иногда только какая-нибудь озябшая собака заходила в него погреться, через дыры в крыше кошки лазили и другие зверьки, искавшие приюта, а по полу мрачно копошились крысы. Там, в темном углу, его бросили. Падая, клавиши еще раз дрогнули, искалеченный рояль будто силился по-старчески захныкать, жалобно застонать, но уже не мог. Люди вышли, шатаясь и горланя, пьяные от крови и разгула, и заперли двери тяжелым железным замком…

IV

Был вечер. Луна тоскливо смотрела на искалеченную, грустно забившуюся в угол фигуру рояля. Две маленькие звездочки на далеком горизонте тянулись за луной, но, испугавшись необъятной небесной глубины, не решались и дрожали на месте. Двери сарая раскрылись. Сарай наполнился людьми и звуками. И люди, и звуки были пьяны от какого-то внезапно охватившего их непонятного веселья. Гармоника осыпала сарай удалыми, пляшущими звуками.

За ними гнались усталые и охрипшие от веселья звуки скрипки, а бубны, увлекшись собой и забыв о всем остальном, кувыркались и вертелись на месте. Женщины плясали, а мужчины прихлопывали ладонями и притаптывали каблуками. Вдруг один из мужчин, высокий, с красным лицом, подошел к роялю, поднял крышку и ударил кулаком по клавишам. В этот момент сарай весь дрогнул и затих. Казалось, что люди плясали и веселились на веревке, которая вдруг оборвалась. Скрипка упала, буркнув что-то. Гармоника скрипнула и выскользнула из разжавшихся рук. Бубны повертелись по земле и, звякнув, легли. Громкий, судорожный шепот охватил всех.

— Кто в сарае? — спрашивали испуганно одни.

— Кто проклял здесь? — шептались, пятясь, другие.

— Это не голос рояля, это человеческий голос, — говорили, дрожа, третьи.

— Я узнал его, это голос белокурой девушки, — крикнул исступленным криком кто-то высокий, у дверей. И, устремившись выкатившимися и обезумевшими от ужаса глазами в угол, где стоял рояль, зашатался…

Опустел сарай. Люди бежали с побледневшими лицами, точно гонимые легионом злых духов.

А вслед за ними из пустого сарая мрачным хором гнались загадочные и странные звуки, скорбные и грустные, как напевы осеннего ветра, далекие и жалкие, как давно отзвучавшая, печальная быль…

V

С тех пор жители окраины покоя не знают.

В сарае неспокойно. В разбитом рояле живет тоскующая душа убитой белокурой девушки. По вечерам вереницами к ней собираются ее подруги, так же, как и она, загубленные на пороге жизни. В каждой клавише поселяется голос одной из них. И поздней ночью рояль начинает сам собой петь, рыдая заунывным хором свежих, молодых голосов.

Они беспрерывно жалуются и безутешно рыдают о своих безвременно угасших жизнях, о надеждах и грезах юности, увядших без расцвета. И кажется, что то хор ангелов, упавших на землю и плачущих о небе. И далеко вокруг сарая разливаются горечью их жалобы, и сны, бродящие по окраине, бегут в испуге и жители поворачиваются на кроватях, без сна, с разгоряченными головами, с щемящей болью в сердцах. Рассказывают также, что каждую ночь вихрь ли кружится по земле в поисках за кем-то, хмурые ли тучи ползут, роняя тяжелые, непонятные слезы, или чистое небо глядит кроткой, задумчивой сказкой, — у дверей сарая, как у порога храма, какая-то высокая фигура неподвижно стоит на коленях и тихо и благоговейно молится. Говорят, что то убийца, погубивший белокурую девушку, молит о покое и сне. И путник, случайно попавший к сараю, бежит, охваченный непонятным ужасом и незнакомой болью, бежит, не оглядываясь, подальше от окраины в шумные улицы, к веселым огням, к спокойным и счастливым людям…

М. Розенкноп

ГАННАККУЛЛУ

I

Снова день прошел, мучительный и безнадежный, и снова ночь пришла, пронизывая осенней жутью. Весь неистощимый запас своего гнетущего мрака выпустила она, чтобы замуровать все исходы, заткать все щели и просветы и прочнее подавить бессильным ужасом подавленные души. И темнее, и загадочнее стало неведомое.

— Ган-на-кку-л-лу! Ган-нак-кул-лу!

— Слышите, слышите: «Ган-нак-кул-лу».

— Да, да, отчетливо: «Ганнаккуллу».

— Нелепое, бессмысленное проклятое слово! В нем тайна непонятной болезни его.

— Убийственное слово! В нем тайна, может быть, и смерти его.

— Доктор! Все мое состояние, все добро, нажитое годами, за смысл этого слова.

— К сожалению, я беспомощен в этом отношении. Между языками, мне известными, я не знаю ни одного слова, хотя бы отдаленно похожего на это. Но больной ведь лингвист. Может быть, оно взято из языка народа, совершенно неизвестного неспециалистам. Может быть, даже из наречия давно исчезнувшего племени… Впрочем, возможно, что это и не слово. Очень вероятно, что это сплетенные инициалы и обрывки многих слов одной и той же фразы, обнимающей мысль, потрясшую его. В больном, горячечном мозгу, действующем скачками, обрывки, заменяя слова и слившись, могли воплотиться в этом нелепом выкрике.

— Но в нем, доктор, таится то роковое содержание, которое так внезапно и загадочно уложило моего сына в кровать.

— Да, это очевидно.

— Какой ужас, доктор, какое бессилие!

— Тьмы гораздо больше в нашей жизни, чем ясности.

— Слышите, слышите?

— Ган-нак-кул-лу! Ган-нак-кул-лу!

— Бог мой, Бог мой!

Пять полуживых, полумертвых фигур: отца и матери, жены, сестры и доктора, прикованных пытливой, напряженной мыслью к мраку неведомого, склонившись, застыли над мечущимся в бреду больным. Большая комната была ярко освещена, но в отдаленном углу, где лежал больной, было темно. Точно кусочек осенней ночи, прокравшись в дом, пробежал всю страшную светлую комнату и испуганно затаился в углу. И склонившиеся фигуры, хмурые, скорбно-согнутые и сосредоточенные, тоже казались ночными, осенними, осенней ночью занесенными. И шепот был ночной: подавленный и тревожный. Временами он прекращался. Тогда говорили беспокойной, осторожной мимикой: кивками головы, пожиманиями плеч, глазами. И беспомощность, и растерянность детей перед взрослым, сильным и угрожающе-незнакомым, тупым, безысходно сосущим гнетом легли на всех лицах…

Что-то темное и загадочное, как само бытие, вдруг обрушилось на спокойный и веселый дом. В светлый, осенний день единственный и любимый сын, брат и муж ушел из дома к обычным, повседневным делам своим и заботам. Ушел давними, истоптанными улицами и переулками тысячелетнего города, к намеченному, годами знакомому дому, к окружающим повседневным людям. И жизнь старого города, издавна налаженная, в тот день, как всегда, спокойно и ненарушимо текла в своем старом русле. Твердая, вековечная земля не грозила разверзнуться под ногами, и звезды не грозили обрушиться из своих загадочных глубин. Суетились люди вечной голодной суетой, свистели и гудели машины, звонили колокола, переговаривались колокольчики, медленно и плавно текла река, и прощально и уединенно пели запоздалые птицы в пожелтевших садах. И осеннее солнце, бледное и скучающее, как древняя, измученная старуха, устало брело по небу, все дальше от востока, все ближе к желанному западу, чтобы искупаться в золотой реке, а затем и уснуть.