Зеркало заколебалось, или это только показалось так. Викторов хотел обернуться, чтобы посмотреть, кто стоит за его спиной — кому принадлежит эта пара черных, как угли, глаз, но все тело его, его воля, душа, мозг были связаны этим упорным взглядом, который приказывал, требовал, вытягивал голову Викторова, как клещами, все ближе и ближе к себе… Нельзя было оторвать взгляда от этих глаз, и не было силы, которая заставила бы Викторова крикнуть, или шевельнуться, или отвести глаза в сторону.
Зеркало опять заколебалось, и Викторов увидел в нем отражение двух фигур, сидящих на диване, под ним, где спал старик-помещик. Одна фигура — мужская, другая — женская.
Викторов узнал свою жену. На ней было то серое дорожное пальто, в котором два года назад он провожал ее на вокзал, та же шляпа, то же маленькое с бирюзой колечко на руке. Лица мужчины он не видел. Тот сидел спиной к зеркалу и лицом к жене и, по-видимому, смотрел на нее в упор. Викторов видел, как страдала она, какой ужас, испуг, отвращение и ненависть были написаны на ее лице… Но глаза ее, такие знакомые, милые глаза, были устремлены прямо на незнакомца, тянулись к нему, повиновались ему, были покорны и готовы на все…
Потом, как во сне, Викторов видел, как жена его откинулась на спинку дивана, обессиленная, точно засыпающая, и как незнакомец придвинулся к ней, наклонился и дрожащими прыгающими пальцами начал расстегивать ее пальто, потом лиф…
И вся ужасная и отвратительная сцена насилия прошла перед Викторовым. Вытянув шею и не зная, спит он или не спит, бредит или сходит с ума, он смотрел в зеркало, не в силах оторвать воспаленного взгляда от того, что происходило перед ним… только в зеркале или там, внизу?..
И только когда зеркало снова слабо, чуть заметно, заколебалось и перед ним осталась одна его жена, со сбитой прической, растрепанная, жалкая, он вдруг пришел в себя, схватил лежащую над ним в сетке палку и со всего размаху ручкой с серебряной головой собаки ударил по зеркалу…
И сразу же он почувствовал слабость и тошноту. И опустился на подушку…
Около него хлопотал старик-сосед. Он поил его водой и бормотал:
— Цо, пани? Може, пани, доктора надо?..
Поезд подошел к какой-то большой станции. Поляк поднял занавеску и спустил окно. Было светло. Свежий весенний утренний воздух отрезвил Викторова. Он спустил ноги и, чувствуя ужасную, незнакомую ему головную боль, но не чувствуя уже страха, начал извиняться перед соседом. Ему приснился дурацкий сон, он вскочил в полусне и собственное отражение принял за кого-то чужого и вот — разбил зеркало. Придется заплатить…
В зеркале отражалась полная, крепкая фигура старика-соседа с добродушным лицом и седыми усами, отражалась красная, кирпичная стена станционного здания, деревья в садике, бегающие по перрону какие-то люди, и зеркало не казалось уже страшным и таинственным. Ясное, светлое, оно не таило в себе никаких тайн. В него смотрелось весеннее, радостное утро.
Старик-сосед уже не предлагал звать доктора, а смеялся и все повторял:
— Я думал, може крушение, катастрофа! А то — пан… В молодости все мы горячи!..
Потом крепко пожал Викторову руку и назвал себя:
— Пан Владислав Плохоцкий.
Через час Викторов был уже на месте.
В гостинице «Франция», где для него был приготовлен номер, его ждала телеграмма из Петрограда, от сестры:
«Возвращайся немедленно случилось большое несчастье Лена безнадежна».
Поезд отходил только через четыре часа. Викторов послал две телеграммы сестре и одну домой швейцару. В городе ни с кем не повидался, а только по телефону предупредил в комиссии, что он не будет, и поехал на вокзал.
Головная боль не только не проходила, но, казалось, только начинала разыгрываться. Голову ломало, она была тяжелая, странно пустая и казалась огромной. Эта незнакомая ему, резкая боль не давала ему сосредоточиться, мысли прыгали с предмета на предмет и ни за что не могли зацепиться…
Думал он о жене, стараясь представить то «большое несчастье», о котором телеграфировала сестра, и сейчас же мысль перескакивала на воспоминания о прошедшей ночи, на черные глаза, на зеркало, на ночные кошмары… Он чувствовал связь между виденным в зеркале и «несчастьем» и той тайной, которая два года назад ворвалась в его жизнь, но уловить этой связи он не мог. Казалось, что мешает головная боль.
И пока он ходил взад и вперед по вокзальному буфету, от книжного киоска до стола с гигантским самоваром, он думал ясно и определенно только об одном:
«Скорее приехать и увидать».
В 12 часов 40 минут дня он уехал. Ехал он в большом, грязном, пыльном купе, набитом какими-то дамами с напудренными носами, студентами, комиссионерами… Ночью он не ложился, а до утра простоял в коридоре у открытого окна и думал все об одном:
«Скорее приехать и увидать».
Елена Михайловна отравилась ночью, через пять-шесть часов после его отъезда. Приехала с вокзала, постояла у окна, потом велела прислуге идти спать к себе в людскую и осталась одна.
А ночью вдруг пришла в людскую, в одной рубашке, разбудила Лушу и сказала:
— Луша, вот я отравилась. Сейчас умру. Позвоните бариновои сестре, а вот это передайте барину… Я отравилась и сейчас, вот сейчас умру…
Викторов застал ее уже на столе, одетой в белое, со строгим, очень постаревшим лицом. Никакой тайны не хранили эти черты, так знакомые ему, и ничего, кроме спокойствия и какой-то настойчивой строгости, нельзя было прочесть в этом лице…
В конверте, который передали Викторову, на чистой, простой карточке было написано знакомым, прыгающим почерком:
«Я сейчас умру. Я не знаю, какая тайна вошла в нашу жизнь и исковеркала ее, я не знаю этой тайны и не знаю, была ли она вообще. Но я очень несчастна и не могу жить».
Викторов перечитал записку раз, другой, стараясь в буквах найти разгадку этой тайны, которая — «была ли еще вообще», но буквы были обыкновенные, знакомые, самые простые…
Он перевернул карточку.
С этой стороны было четко, красиво, как на дорогих визитных карточках, выведено:
— Владислав Плохоцкий.
Владимир Анзимиров
УЖАСНОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ
Давно это было…
Я торопился докончить остаток скирда до обеда и стоял у барабана молотилки, весь обсыпанный колючей кострикой, покорно глотал горькую, едкую пыль, когда в ригу неожиданно вбежал, запыхавшись, поповский работник и замахал руками, прося остановить работу.
— Чего тебе? — сердито встретил я его, выждав, пока вспотелые лошади на приводе встали, самодовольно помахивая хвостами, и лишь барабан продолжал ворчливо дразнить:
— У-у-у… пустяки!.. У-у-у… пустяки!..
Рябой Архипка, смущенный переполохом, который вызвало его внезапное появление, не знал, с чего начать и мял картуз в корявых, нескладных руках.
— Да ну же, говори! — еще более раздражительно заторопил я.
— Как значит, молодая попадья померши…
— Какая молодая попадья у отца Ивана? Ведь он, без малого, 30 лет настоятелем?
— Ейнова дочь, то есть, что за батю Пустозерского выдана. На престольный, вечерысь, погостить к нам приехала… А сам-то батюшка — ныне поутру… (его требы дома задержали). Да так и обмер, как покойницу… жену, значит, свою увидел… Так и повалился! — загнусил торопливо Архипка, видимо волнуясь от необычного важного поручения и давясь словами…
— Ну, померла — царство ей небесное!.. Чего ж тебе надо?
— Царство небесное! — жалостливо отозвались, быстро крестясь, девки и бабы, уже успевшие, с вилами и граблями в руках, обступить его, чтобы послушать любопытную новость.
— Полечить покойницу, значить, батюшка с матушкой тебе приходить велели! — наконец неожиданно выпалил Архипка…
— Ах, глупой, глупой!.. Да нешто упокойничков лечат?! — закачали головами бабы, а девки задорно захихикали…
Решив, что с молодой попадьей, вероятно, глубокий обморок и ее родители нуждаются в моем совете, я с досадой передал свою работу старосте и поспешил выручить Архипку.