— Гган-нак-кул-лу!!
Конечные, уже иссякающие, силы собрав, выкрикнул старик. И исступленный, темный, неразгаданный крик словно опустошил и разорвал его. Метнулся, передернувшись всем телом, и упал как-то странно-безжизненно, боком, как падает бездушный предмет, выпущенный державшей рукой. И величавый покой смерти, разлившись, сгладил последним страхом исковерканные черты…
— Хи-ка-му-лу! — сказал веселый, смеющийся человек. И, сжав обе руки между коленями, покатился от безудержного, громкого хохота.
— Ганнаккуллу! Ганнаккуллу!
Тупой, ничем не заглушаемый, тайный звон, как непрекращающийся зов из вечности, навсегда повис над тремя женщинами. Несмолкаемый, гулкий колокол закачался и загудел над затихшим домом у края города. Из прозрачных, белых дней и темных ночей ткало время пелену забвения, нанизывая день на день и ночь на ночь. Но, бессильно распадаясь, рвалась пелена, и уже не отделялись больше ушедшие от оставшихся, мертвое от живого, совершившееся от совершающегося. Со всех поверхностей и из всех глубин, из щелей и отверстий, как мертвая голова сфинкса, лезло темное, неразгаданное слово и, пытая и дразня, требовало разгадки. В опустевших комнатах оно беспрерывно жужжало гигантской, неизгоняемой пчелой, слепой и ядовитой; и на улицах в слитном, широком шуме оно гудело трубой и, как акула, бесследно поглощало все другие слова. И от звуков, похожих на него, и от сочетаний звуков, отдаленно напоминающих его, три женщины вздрагивали пугливой, мелкой дрожью и, беспомощно закидывая головы назад, тяжко задумывались. И ночной страх стал неожиданно нападать на них среди светлого дня, и смутной, ночной тревогой потянулась вся жизнь…
— Ганнаккуллу, Ганнаккуллу!
Кто-то беспокойно и неугомонно звал и не давал забыться. В зияющей, не закрывающейся мгле вставали рядом старик и молодой, тыкали пальцами в закутанного и неизвестного и говорили: «Ганнаккуллу, Ганнаккуллу!»
Тогда три женщины уставлялись неподвижными взорами в косяк окна, в потолок и в стену и тоже шептали: «Ганнаккуллу, Ганнаккуллу».
Из прозрачных белых дней и темных ночей ткало время пелену забвения, нанизывая день на день и ночь на ночь. Но, бессильно распадаясь, рвалась пелена, и уже не отделялись больше ушедшие от оставшихся, мертвое от живого, совершившееся от совершающегося. И в жуткие, бессонные ночи, в осенние ночи, когда затаенные шепоты и шумы тянулись со всех сторон, и в спутанный бред чей-то превращался весь ясный солнечный мир, женщинам мерещилось, что огромное, смутное и неумещающееся слово, замкнувшее в себе все безвыходности, все ужасы и весь мрак непостигнутого бытия, тяжело копошится в пространстве. И казалось им тогда, что сквозь безбрежную ночь, из своей занесенной дали, то сам седой Рок глухо лопочет свое древнее, вечное проклятие миру:
— Ганнаккуллу, Ганнаккуллу…
Б. Реутский
ЦАРИЦА ЗЕМЛИ
— Плоха наша Иринушка! — говорила Степанида Петровна Прасова своему мужу и заливалась горькими слезами.
— Ну, ну, нечего там нюни распускать! — бормотал Прасов сердитым тоном, а у самого губы подергивало и перехватывало дыхание.
Действительно, плоха была Иринушка, единственная дочь Прасовых, единственная их надежда и радость. Уже третий год, как с ней творилось что-то неладное. До двадцати лет была она девушка умная, красивая, послушная. А с этого времени зачудила. Стала уединяться, сидеть подолгу в укромных местах, вздыхать беспричинно. Иногда брала книги, тетрадки, уходила в городской сад и там читала, писала стихи и декламировала их вслух. Так что в городе стали поговаривать, что Ирина Прасова сошла с ума. Родители с ужасом и тревогой следили за страшной переменой, происходившей с девушкой. Они пытались выяснить, что с ней происходит, заговаривали с ней на эту тему, но она только удивленно пожимала плечами и спрашивала:
— Чего вы от меня хотите? Мне очень хорошо и ничего мне от вас не надо.
Много бессонных ночей провела мать Ирины, прислушиваясь, что делается у нее в комнате. А Ирина любила ночью сидеть при лампе, что-то писала, разговаривала сама с собой и громко смеялась.
Горько плакала Степанида Петровна, много слез пролила, состарилась за три года так, что ее не узнать было. Да беде помочь не умела. Отец сперва очень сердился, когда Степанида Петровна заговаривала о том, что с Ириной происходит что-то неладное.
— Ничего с ней не происходит особенного! — возражал он. — Девушка в возрасте, надо ее замуж отдать, все и устроится… Засиделась…
Успокаивал жену, а у самого на душе кошки скребли. «Замуж-то замуж, — думал он, — а все же не то! Слишком задумчива она стала, уединяется, не влюблена ли? Может, какой грех с ней случился? И в глубине души он страстно желал, чтобы действительно было так, чтобы был грех и чтобы он мог помочь своему ребенку и спасти его.
Однажды он отправился вслед за ней в городской сад и, разыскав ее в тенистой аллее, присел к ней, завел серьезный разговор.
— Ирина, скажи, что у тебя на душе? Все скажи мне. Помни, что я твой отец. Я родил тебя на свет, я тебя и избавлю от всякой невзгоды. Говори всю правду, я не боюсь никакой правды. Говори же!
Но Ирина посмотрела на него злыми глазами, собрала свои книжки и, не сказав ли слова, ушла.
Сразу сгорбился Прасов, точно раздавленный упавшим на него грузом. Словно земля ушла у него из-под ног. Небо потемнело, все кругом стало серым. Посидел он немного и беспомощно поплелся домой.
Ирина пришла к обеду, как будто ничего не произошло. По обыкновению, сидела молча, ела очень мало и затем ушла к себе в комнату.
Пригласили, наконец, врача. Это был товарищ Прасова по гимназии, лечивший Ирину с первого дня ее рождения. Понаслышке он уже знал, что с Ириной что-то произошло, — все в городе говорили. Пришел он вечером, как бы невзначай, поиграть в картишки, покалякать со старым приятелем за стаканом чая. Заодно и к Ирине в комнату вошел. Между прочим, расспрашивал о том, о сем, да беседа все не клеилась. Справлялся, не болит ли голова, не сжимает ли сердце?
— Совершенно я здорова. Ничего мне не болит и оставьте вы меня в покое! — не выдержала вдруг Ирина и заплакала.
Доктор долго молчал, курил папиросу и говорил родителям:
— Как вам сказать? Это бывает в ее годы… Смутная тоска, неопределенная тревога… Организм заканчивает свое развитие, переходит в новую стадию существования… Я думаю, что ее нужно выдать замуж. Люди вы не бедные, она — девушка красивая, воспитанная, за чем же дело стало?
Долго совещались Прасовы, как им быть. С другой девушкой можно было бы поговорить о свадьбе, а тут как к ней приступить? Решили пойти окольной дорогой. Был у Прасова сослуживец Кроль, приличный молодой человек. Скромный, работящий, начитанный. Очень нравился он Прасову и раскрыл он ему всю правду.
— Девушка в возраст пришла, нервы у ней разгулялись… А доктор советует замуж выдать…
Кроль и говорит:
— Нравится мне ваша дочь давно, да неприступная она какая-то. Я бы всей душой рад на ней жениться, но не знаю, как это ей сказать.
Начал Кроль ежедневно ходить к Прасовым, обедал у них, вечеря проводил. Все старался остаться наедине с Ириной. Однажды пришел к старику Прасову, бросился ему на шею и со слезами радости возвещает:
— Благослови, отец! Согласилась Инушка (так звал он ее) за меня замуж выйти.
Радость стариков не имела пределов. Хоть Ирина и оставалась все такой же загадочной и нелюдимой, но родители не сомневались, что замужество все дело исправит. И торопили свадьбу. Устроили гнездышко для молодых, уютное, красивое. Ни денег, ни трудов не жалели. Отпраздновали свадьбу тихо, В тесном семейном кругу; никого, кроме доктора, не пригласили.
Прошла неделя. Приходит Кроль на службу, счастливый, радостный. Торопится домой вернуться. Очень ласкова с ним Ирина, голубит его, целует, расставаться с ним не хочет. Родители глядят на молодых, не нарадуются… А доктор только хитро посмеивался: